Иной бывший его гвардеец, расскажи ему Камалов о своих тревогах, ответил бы: «Не блажи, Дамир Мирсаидович, сидишь в тепле и уюте, не перетрудился, с премиальными получаешь больше, чем когда вкалывал то на морозе, то на жаре по десять часов в сутки. Многие, брат, позавидовали бы твоему положению».
«Многие — еще не все»,— всплыли в памяти слова отчима.
И сны о Мартуке с самой осени, они тоже были неспроста. Дамира Мирсаидовича мучило и другое. За последние годы он не только пришел к убеждению, что занимается не своим делом, но и понял, что он не горожанин,— странное открытие в тридцать пять лет.
В армии выбирать не приходилось, город или деревня,— куда попадешь. Позже не мог отказаться от комсомольской путевки — бригада решила, а ведь была мечта вернуться домой, похожие сны снились и на последнем году службы.
Потом пошли времена, когда в сутки спал по пять часов: работа — учеба, как заведенный, ничего вокруг себя не видел.
А теперь, словно после быстрого бега на большую дистанцию, вдруг остановился, оглянулся и понял, что не туда прибежал. Нет, он не жалел об ушедших годах, напрасными они не были. Работал на совесть. Учился — тоже нелегкое дело. А Машенька — ведь встретил он ее здесь.
Дамир Мирсаидович словно впервые осознал, что живет высоко от земли, увидел крошечный пятачок двора, стиснутый ржавыми, некрашеными гаражами, и впервые со дня рождения Зарика понял, сколь многим обделен его сын.
Живя в городе, он не был ни театралом, ни болельщиком, и не потому, что был глух ко всему, просто так сложилась жизнь, не жалел он и об этом. Так чем же был дорог или враждебен ему город? Ничем — просто они были равнодушны друг к другу. Даже дома, которые он построил, жили собственной, независимой от него жизнью. Разве не было бы странным, если бы он вдруг, вспомнив, как в какой-то квартире с особым старанием клеил обои или любовно ставил оконные рамы, надумал посмотреть, как там эти обои или рамы служат, разве не приняли бы его за чудака,— и хорошо, если только за чудака? Вообще, открыли ли бы ему дверь?
А в Мартуке того, кто ставил дом, как крестного отца, никогда не забывали. И не удивятся, а обрадуются, если печник вдруг заглянет среди зимы посмотреть, какая тяга у печки, сложенной им еще весной.
Когда учился в институте, в редкие праздничные дни или занимался, или хотелось побыть с семьей, с Зариком, ведь в будни сына своего он видел только спящим. Так потихоньку отдалялся от своих гвардейцев, близких товарищей по армейской службе, по работе… Некогда ему было коротать с ними вечера за телевизором или отмечать праздники за шумным, многолюдным столом. Переход на новую работу лишил Камалова и без того немногих друзей.
Человеку общительному нетрудно и в тридцать завести новых знакомых. Но не мог Дамир Мирсаидович участвовать в часовых дискуссиях о вчерашнем спектакле или пустом концерте, и не потому, что не имел на этот счет мнения (мнение теперь все имеют), просто жаль было времени — и своего, и чужого. И еще не понимал Дамир Мирсаидович, как разыскавший зеленый горошек для салата оливье и угробивший на это полдня мог ходить в героях и считаться радетелем об общественных интересах.
Как часто к нему, единственному мужчине, обращались сослуживицы с просьбой помочь достать с полок повыше ту или иную папку, потому что боялись выпачкать платье или, не дай бог, запылить прическу. Тут бы Камалову и отметить, что платье ничем не уступает наряду популярной певицы (с той лишь разницей, что певица выходит в нем на эстраду). Но этого он не говорил, как не говорил и многого другого, что более понятливые читали в его глазах — «на работу нужно ходить как на работу, в оперетту как в оперетту». Так могли ли появиться у него друзья на новой работе, если уже через год его за глаза называли Бирюком?
Теперь, в середине жизни, Камалов вдруг понял: что бы ни произошло с ним — у него есть малая родина, Мартук, где всегда поймут и примут его.