Джон был потрясен. Мимолетным взглядом он оценил ее грудь и стройные ноги, растущие из пары блестящих красных сапожек. Она относилась к тому типу, который так нравился ему в колледжа к которому он страстно стремился потом, до боли, до скрежета зубовного, но что толку. Он был болваном, тупицей-математиком, типом, которого волновали криптография и дифференциальные уравнения. И он женился на Барб. К счастью. У него не было причин для жалоб. Но его сын, вы только поглядите на него: Бак не болван – отнюдь – да еще с такой девушкой!
– Простите, я не расслышал вашего имени, – услышал он свой голос.
Она встряхивает волосы в последний раз. Мягкое воркующее приветствие, адресованное старой зловонной собаке.
– Берн, – следует ровный ответ и улыбка в его адрес – чудесные зубы, ошеломляющие губы, розовые молодые десны.
Дверь закрылась. В прихожей было холодно. И темно. Он улыбался изо всех сил, так что его собственные зубы, должно быть, заблестели в тусклом мерцающем свете, исходящем из другой комнаты.
– Это сокращенно от Бернадетт? – отважился предположить он.
Все они, даже собака, инстинктивно двинулись в сторону огня.
– Нет, – ответила она. – Просто Берн.
Хорошо, пусть так. Не хочет ли она выпить. Внезапно по какой-то причине Джону показалось, что это крайне важно, даже необходимо, чтобы она выпила что-нибудь. «Нет, – ответила она, глядя на Бака, – нет, она не пьет». Наступило молчание.
Наконец, просто чтобы сказать что-то, он спросил:
– Ну, и как идет учеба?
Никто не спешил ответить ему. Бак поочередно грел руки над огнем и гладил старую собаку, он только пожал плечами в ответ, а девушка, Берн, повернулась к Джону и ответила:
– Если честно, хуже некуда.
– Вот почему мы здесь, – пробормотал Бак.
Джон был озадачен.
– Что вы имеете в виду?
– А, черт… – проронил Бак, Его слова были полны горячности, но звучали мягко, еле слышно. Он возбужденно сорвался со своего места возле камина.
– Мы посидим у меня в комнате, ладно, пап?
Его рука отыскала плечо Берн, и они вышли, или почти ушли, две трогательные сливающиеся друг с другом тени медленно растворились в темноте. Но затем Бак на минуту вернулся, тени разъединились, контур его лица дрожал в неровном свете лампы.
– Где мама? – спросил он.
Когда ей исполнилось двенадцать, у нее начала уменьшаться грудь. Если я решался обнять ее в ресторане, я чувствовал себя как человек, соблазняющий ребенка, а когда мы вместе отправлялись в постель, мне приходилось напоминать себе, что она молодеющая двенадцатилетка, что в действительности ей восемьдесят восемь лет земной жизни и опытности, и по меньшей мере семьдесят пять из них были прожиты в плотских удовольствиях. Я никогда не пытался одурачить себямыс-лью, что я был единственным ее возлюбленным, хотя мне этого хотелось. Прежде чем мы повстречались, она успела побывать замужем и развестись, и когда она впервые была молодой, она сменила множество любовников, бессчетное их количество. Теперь она брала в постель тряпичную куклу, а когда я ощущал прилив страсти, она с хрустом принималась жевать конфету или даже выдувать пузыри из жевательной резинки, которые лопались передо мной, и это только усиливало мою ревность и чувство обиды.
– Расскажи мне о своем первом любовнике, – настойчиво требовал я. – Как его звали, Эдуардо, разве не так?
– Не надо! – она хихикала, потому что я ласкал ее белоснежный гладкий живот или шелковистую кожу плеч, а затем, выдувая розовый пузырь своей резинки, она поправляла меня. – Да нет же, глупый, его звали не Эдуардо, а Армандо. Я же тебе говорила, дурачок.
Слова ее превращались в мотив песенки: «Дурачок, дурачок, дурачок!», покуда я не выпрыгивал из кровати и не гнался за ней по комнате, затем по всей квартире, мимо комнаты прислуги, и только затем, когда я выбивался из сил и наполовину выдыхался, она позволяла мне получить удовольствие.
А затем наступил день, неизбежный день, когда она перестала быть женщиной. Ее груди совершенно исчезли, не осталось даже крошечных бугорков, а пространство между ног оказалось совершенно голым. Конечно, я всегда знал, что этот день придет, и я пытался подготовить себя, как делали многие до меня, смотря мыльные оперы и читая великие трагедии, но боль и разочарование оказались больше, чем я мог вынести – да, меня постигло разочарование. Вот передо мною женщина, которую я любил, которая могла целыми днями говорить о книгах Мангуала и Гарси-Креспо, заниматься всю ночь любовью под чувственные звуки второго виолончельного концерта Родригеса и кричать на рассвете от радости, как будто она была творцом всего этого. А теперь? Теперь она сидит по-турецки посреди кровати и зовет меня писклявым, слабым монотонным голоском, который заставляет кипеть кровь в моих жилах. И как же она зовет меня? Фаусто, или, может быть, Фаустито? Нет, она зовет меня папочкой.