Медленно, как бы по каплям, усталость оставляла отдыхавшее тело. Скотт наклонился и растер правое колено, которое от напряжения опять припухло, потому что, забираясь по нитке, он ударился о ножку кресла. Гримаса боли исказила лицо. Но Скотт надеялся, что хуже не будет.
В погребе было тихо. Масляный обогреватель за последний час ни разу не заревел: наверное, было тепло не по-весеннему. Он взглянул на окно над топливным баком. Оно показалось Скотту блестящим квадратом. Закрыв глаза, Скотт думал: «Почему не слышно Бет во дворе? Водяной насос давно не работал. Наверное, Лу и Бет нет дома? Куда они могли пойти?»
Что-то неприятное поднималось в груди, и Скотт, вовремя сообразив, заставил себя прогнать навалившиеся на него мысли о солнце, об улице, жене и ребенке. Все это ушло из его жизни. И только глупый мужчина думает о том, что к нему никак не относится.
Да, он еще был мужчиной. Хоть роста в нем оставалось две седьмых дюйма, он все еще был мужчиной.
Скотт вспоминал ту ночь, которую провел с Клариссой, и как тогда к нему пришла та же мысль: «Я все еще мужчина».
– Тебя не надо жалеть, – шептала она, касаясь пальцами его груди, – ты же мужчина.
Это был решительный момент.
Чувствуя ее горячее дыхание на своем плече, он почти всю ночь пролежал без сна, боясь разбудить ее и думая о том, что она сказала.
Да, он все-таки мужчина. Пригибаясь все ниже и ниже к земле под бременем своего недуга, чувствуя, что для Лу он уже не муж, переживая постоянные неудачи, он забывал об этом. Как будто, сжимаясь, его тело заставило сжаться и его дух, сделало его не мужчиной. Для того чтобы убедиться, что это не просто самокопание, достаточно было подойти к зеркалу.
Но все-таки в этом не было еще всей правды, потому что мужчиной он был или не был только в отношении к кому-то: сейчас, лежа в кровати по росту, он обнимал женщину и, значит, был мужчиной. И, следовательно, размеры ничего не меняют, ведь у него есть разум – он еще личность.
Утром, когда мягкий желтый солнечный свет заиграл на их ногах, Скотт, чувствуя приятное тепло ее тела, рассказывал Клариссе обо всем, что передумал за ночь:
– Я не собираюсь бороться. Но и сдаваться не намерен, – быстро добавил он, увидев ее недоуменный взгляд, и пояснил:
– Я не собираюсь бороться с тем, что не могу победить. Я неизлечим. И я теперь спокойно говорю об этом, и это моя победа. Раньше я боялся признаться себе в том, что я неизлечим. Так боялся, что однажды сбежал от врачей и убедил себя в том, что обследование мне не по карману. А на самом деле, и я теперь понял это, меня путал его вероятный страшный результат.
Чувствуя пристальный взгляд Клариссы и тепло ее маленькой руки на своей груди, он лежал, уставившись в потолок.
– Да, я принимаю это, – проговорил он. – Я принимаю это и не собираюсь больше жаловаться на судьбу. Я не хочу уходить из мира, затаив злобу, – и, неожиданно повернувшись к ней, возбужденно спросил:
– Ты знаешь, что я решил?
– Что, милый?
На его лице мелькнула почти детская улыбка:
– Я опишу это. Я буду писать, пока смогу. Я расскажу обо всем, что происходило, происходит и будет происходить со мной, ведь это удивительно, и я покажу это. В этом не только проклятье – в этом уникальность. Я изучу это. Разгадаю все, что смогу разгадать. Это будет моя жизнь и моя борьба.
Я не собираюсь дрожать. Я больше никогда не буду бояться.
Скотт дожевал печенье и открыл глаза. Достал из халата губку и выдавил в рот несколько капель воды. Вода была теплая и солоноватая, но приятно смягчала его сухое горло. Он сунул губку за пазуху: впереди было еще долгое восхождение.
Посмотрев на свой самодельный крюк, Скотт заметил, что тот чуть разогнулся под тяжестью его тела. Он погладил блестящую поверхность крюка и подумал, что сможет, если понадобится, снова загнуть его.
Послышавшийся наверху, над головой, шум заставил его вздрогнуть и задрать голову. Это было мрачным напоминанием о поджидавшей его наверху опасности. Скотта передернуло, и ироничная улыбка тронула его губы.
«Я больше никогда не буду бояться». Эти слова, казалось, издевались над ним. «Если бы я знал, – подумал Скотт. – Если бы я знал о тех леденящих кровь мгновениях, которые ожидают меня, я ни за что бы не произнес эти слова. И только счастливое неведение давало мне силы следовать им».
И он следовал им: ничего не говоря Лу, каждый день, захватив с собой маленький карандашик и толстую общую тетрадь, спускался в сырую прохладу погреба, садился там и писал до тех пор, пока рука могла держать карандаш.
В нетерпении, смешанном с отчаянием, Скотт растирал руку, казалось, пытаясь влить в нее силы, необходимые для работы. Потому что голова его с каждым днем все быстрее и быстрее, как неуправляемая, идущая вразнос электростанция, выдавала нескончаемый поток воспоминаний и размышлений. Не запиши он их на бумагу, они вылетели бы из головы и потерялись. Скотт писал так упорно, что в несколько недель добрался до последнего, сегодняшнего дня.
Потом он начал перепечатывать это, медленно, старательно ударяя по клавишам пишущей машинки, из-за которой ему пришлось обо всем рассказать Лу. Скотт не мог ей соврать, потому что машинка напрокат стоила дорого, а денег у них было маловато для пустой забавы. Лу не пришла в восторг, но машинку и бумагу все же дала. А дни текли.
Когда он написал письмо в журналы и книжные издательства, то почувствовал ее интерес, а когда почти сразу же в ответ полетели письма с выгодными предложениями, она внезапно поняла, что Скотт, несмотря ни на что, стремится обеспечить ей безбедное будущее, на которое она уже не питала никаких надежд.
В одно славное утро, получив первый чек за свою рукопись и сидя рядом с Лу в гостиной, Скотт слушал, как она рассказывает, что столько дней была совершенно безразлична к миру, и как ей жаль, что она так себя вела, хотя это ей и помогало. Лу сказала, что гордится им, и, взяв его маленькую ручку в свою, добавила:
– Скотт, ты все еще тот мужчина, за которого я выходила замуж.
Скотт встал. Довольно о прошлом. Он должен идти дальше: до верха еще далеко.
Подняв булавку-копье, он забросил его за спину – от лишней тяжести больная нога подогнулась и колено запылало. Скотт скривился. «Ерунда», – стиснув зубы, он поднял самодельный крюк и огляделся.
От ручки кресла его отделяло приблизительно пятьдесят футов пустоты, и это делало невозможным подъем в этом месте. Ему придется забираться по спинке, пользуясь почти тем же методом, каким он поднимался к сиденью.
А делал он это так: закинув крюк на низкую, отлого поднимающуюся к сиденью полку, он залез на нее и пошел по ней, перелезая при помощи крюка через встречавшиеся перекладины, – это было нетрудно. И единственным препятствием на его пути был короткий, но сложный, почти вертикальный участок – от полки до ножки к сиденью. И вот он здесь.
Что ж, ничего не поделаешь, и теперь для того, чтобы подняться выше, ему придется чуть-чуть спуститься. И он направился вниз по склону сиденья к спинке кресла. И хотя расстояния между перекладинами здесь были шире, чем на полке, казалось, это просто.
Скотт подошел к первому проему и, раскрутив нитку, бросил крюк через него. Нитка тяжело упала, и крюк, зазвенев, вонзился в дерево.
Грохот масляного обогревателя застал его врасплох. Скотт вздрогнул от неожиданности и скривил губы. Зажав как можно плотнее уши руками, он стоял с закрытыми глазами, сотрясаемый грохочущими волнами звука.
Когда обогреватель наконец выключился, Скотт стоял, обмякнув, бездумно глядя вперед. Но быстро пришел в себя, помотав головой, и, разбежавшись, прыгнул через пустоту на следующую перекладину. Это было не так просто, как казалось. Скотт едва допрыгнул до нее. А боль, которая пронзила больную ногу при приземлении, исказила его лицо, и он со стоном почти сел.