— И когда следует ждать десять тысяч воинов, которые прибудут на помощь моей армии? — вернулся полковник к тому, ради чего проделал долгий и трудный путь из Сечи до Перекопа.
— Мы формируем свои тумены значительно быстрее, чем вы — свои полки. К тому же мы не признаем обозов. У каждого воина есть лук, стрелы и несколько боевых коней.
— То есть я могу рассчитывать, что в марте, когда в южных степях Украины сходит снег, а ночи становятся достаточно теплыми, чтобы не разводить костров, ваш отряд присоединится к нам?
— Но придет не десять тысяч, а четыре, — резко молвил Тугай-бей, подчеркивая, что решение это окончательное и нет смысла его оспаривать. — Четырех тысяч воинов-татар вполне достаточно, чтобы своим свирепым видом, криками «алла-алла!» и изнуряющими обстрелами из луков привести поляков в ужас. Ведь мои воины нужны тебе в основном для этого, разве не так?
— Еще две тысячи казаков мы переоденем в вывернутые овчинные тулупы и посадим на татарских коней. Чтобы ужас охватил как можно больше польских глаз и умов.
— Воинов-татар это не обидит, — в сугубо восточной манере выразил свое согласие с таким перевоплощением Тугай-бей. Из этого же согласия следовало, что казакам будет выделено для их целей две тысячи запасных татарских коней. — Но мои воины составят резервный корпус и по-настоящему вступят в бой лишь тогда, когда вы начнете крупное сражение и когда всем станет ясно, что войну начали именно вы, а не татары.
И в этот раз Хмельницкий вынужден был признать, что Тугай-бей не зря претендует не только на роль полноправного правителя Перекопа, но и на титул хана.
— Можете быть уверены, правитель, что они вступят в бой как наши союзники, которые прибыли не погибать в боях, а делить славу победителей.
Тугай-бей лукаво ухмыльнулся. Цена подобных заверений ему была известна.
— Пригласить татарских воинов, чтобы они разделили воинскую славу казаков? Вы меня расстроили, полковник.
— Быстрые татарские кони, — не обратил внимания на его иронию Хмельницкий, — оказываются очень кстати в тех случаях, когда нужно преследовать врага, чтобы, добивая его, захватывать обозы.
— Мы уже несколько столетий живем в Европе, это так, — признал Тугай-бей, — но этого оказалось слишком мало, чтобы мы успели оставить свои азиатские кочевья и окончательно осесть на вашем материке.
«Извинение, достойное великого правителя Востока», — признал, в свою очередь, Хмельницкий.
11
Это был их последний привал. До заката солнца кавалькаду сопровождали проводники, посланные Тугай-беем, а только что где-то там, впереди, на холмах, прогарцевал небольшой разъезд, который, очевидно, был казачьим.
Повозки, карета и четыре шатра поставлены в небольшой квадрат, образовавший лагерь на плато между небольшим терновником, степной кручей и берегом какой-то речушки.
Окинув привычным офицерским взглядом эту местность, Хмельницкий пожалел, что он здесь без войска. Почти идеальное место для лагеря. Полковник решил запомнить его, чтобы во время похода на Крым разбить здесь свой тыловой лагерь, к которому, в случае неудачи, можно было бы с боем отойти.
— Знаете, полковник, мне иногда хочется предложить вам: оставьте свои казачьи войска и отправляйтесь со мной. В моем кортеже никто не распознает в вас бывшего опального атамана. К тому же вы всего лишь замышляете восстание, а я посему уверена, что король сумеет простить вас. Уж об этом я позабочусь.
— Предлагаете возглавить вашу охрану до прибытия в Чехию?
— Точнее сказать, иногда мне хочется предложить вам это.
— Что же мешает?
Мерно озаряют темноту три костра. В котлах варится нехитрая походная еда. Небольшой табун коней гарцует на заливных лугах по обоим берегам речушки.
— Тогда вы стали бы всего лишь беглецом, изгнанником. И я бы никогда не простила себе этого. Вам суждена совершенно иная судьба.
— Вы знаете, что мне суждено?
— Предчувствую.
Они медленно уходили по склону возвышенности, все отдаляясь и отдаляясь от лагеря. И ночь принимала их как беглецов, укрывая их и ограждая от мира величественным спокойствием бесконечной степи.
— Я не так уж много могу предвидеть в этой жизни. Но всегда безошибочно определяю людей отверженных, все стремления которых будут развеяны прахом бытия.
— Причем все эти люди тянутся почему-то именно к вам, — едва заметно улыбнулся Хмельницкий невидимой в ночи доброй улыбкой.
— Не пытайтесь быть пророком. Вам ведь уже известно, что меня называют Королевой отверженных, — шутливо разоблачила его Стефания. — Но вы-то к таким людям не принадлежите.
— Хотелось бы надеяться.
— Не скромничайте. Надеяться должна я. Вы же — идти к своему божественному факелу на вершине Олимпа.
— «Идти к божественному факелу на вершине Олимпа», — улыбнулся Хмельницкий. — Я запомню это.
— Мне будут доставлять огромную радость известия о том, что армия Хмельницкого разгромила поляков на Днепре, взяла штурмом Каменец, подступила к Львову… Имение моей тетушки под Краковом вы, надеюсь, пощадите? — хитровато прищурилась Стефания.
— Мои воины будут охранять его как святыню. Тем более что я не стремлюсь быть завоевателем Польши. Лавры могильщика Речи Посполитой меня не прельщают. Мой «факел на вершине Олимпа» — свобода Украины.
Отсюда, с холмистого плато, их небольшой лагерь казался Стефании стоянкой какого-то степного племени — маленького, беззащитного, спасающегося от могучих врагов в этом степном пристанище. Настанет рассвет, степь по ту сторону речушки огласит боевой клич врагов, и последние воины племени, уведя своих коней за ограду из повозок, примут последний бой.
Погибнут воины. Перебьют младенцев. Уведут в рабство молодых женщин, и никто больше не вспомнит о том, что когда-то здесь, на берегу этой речушки, погибло целое кочевое племя.
Предавшись своим фантазиям, Стефания восприняла как совершенно естественный порыв то, что полковник приблизился к ней сзади и, обхватив за плечи, привлек к себе. Он был сильным и мужественным. Тем последним варваром-кочевником, который спасет ее и благодаря этому продолжит род. Спасет, защитит и возьмет в жены…
Все еще пребывая в вымышленном мире своего кочевого бытия, княгиня инстинктивно прижалась к полковнику плечами и восприняла его ласки с такой неброской женской радостью, с какой женщина ее возраста может воспринимать только ласку своего последнего защитника, своей надежды.
— Я буду гордиться тобой, — прошептала она, — узнавая, что из безвестного полковника ты становишься генералом, командующим, знаменитым полководцем степной армии повстанцев. Я буду молиться, — шептала она, принимая его несмелые поцелуи, — чтобы удача не предала тебя, а воинская слава достигла самых отдаленных столиц Европы. Чтобы, установив на своей священной земле мир и спокойствие, ты рано или поздно все же подступил к стенам моего скромного замка и с непокрытой головой ждал, пока я покажусь на надвратной башне. Наверное, это мои слишком уж немыслимые фантазии?
— Если я появлюсь у ворот вашего замка, Королева отверженных, то вряд ли стану дожидаться, пока мне откроют. По привычке возьму их штурмом, — шутливо пригрозил Хмельницкий.
— Бог-дан, — нежно произнесла Стефания, обхватив ладонями его лицо. Это «Бог-дан» она произнесла с сильным ударением на первом слоге и с таким романтическим акцентом, что полковнику, как мальчишке, захотелось, чтобы она вновь повторила его имя. И чтобы отныне он слышал его как можно чаще, и всегда — из уст этой женщины.
— Сте-фа-ния… — В его произношении имя княгини получилось слишком грубым и невнятным, однако чешка не заметила этого. Она видела своего полковника таким, каким желала видеть. Каким нафантазировала себе, сотворила в своем воображении, а посему многое не замечала и прощала. Она умела делать то и другое.
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
Они оба понимали, сколь запоздалой оказалась эта их встреча и эта любовь. Но, чем отчетливее они это осознавали, тем яростнее тянулись друг к другу, маня и лаская… Оплакивая то, чего недополучили в молодости, и страстно любя то, что беззастенчиво оплакивали в молодые годы.