— Не смейте рисковать собой. Если понадобится, мои казаки добудут десятки пленников и узнают все, что только нужно знать. К тому же надо учесть, что я уже бывал в этой крепости и отлично знаю ее план и мощь.
— Ну что вы так встревожились?
— Слышите, княгиня, я запрещаю вам предпринимать что-либо такое, что может поставить вас под подозрение. Мы уже, по существу, в состоянии войны с польской армией, а значит, времена наступили суровые.
Спустившись в небольшую долину, Хмельницкий первым сошел с коня и помог сойти Стефании.
Они ничего не говорили друг другу. Все, что можно было сказать, уже сказано. Все, о чем можно было помолчать, — утоплено в молчании.
На глазах ее он видел слезы, однако не смел утешать, поскольку, к стыду своему, не знал, что поделать с собственными слезами. И это он, «полковник-иезуит», как называли его поляки, разжалобить которого было не легче, чем камень.
— Сте-фа-ни-я…
— Бог-дан…
Эти два слова заменяли им целые исповеди, поскольку ими они могли выразить все то, что не способны были выразить всеми остальными словами.
— Сте-фа-ни-я… — произносил он словно заклинание.
— Бог-дан… — вторила она. — В Кодаке я постараюсь не задерживаться. Основательно отдохну уже в Черкассах, где надеюсь найти приют в одном из имений Потоцких.
— Моего, как оказалось, лютого врага. А ведь именно с его благословения в 1638 году, сразу же после разгрома повстанцев гетмана Гуни [8], я был избран сотником реестрового казачества. Да и потом судьба сводила. С татарами да турками воевать все же легче, нежели со своими братьями-славянами. Что же касаемся Польши, то трудно сказать, какой крови больше пролито нами в схватках друг с другом: той, что закипает в нас во вражде, или той, что роднит сотни тысяч наших родов?
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Я понимаю, как тебе нелегко сейчас. Даже думаю о том, что, может быть, еще не поздно отступиться от своих замыслов.
— И это говорите вы, княгиня!
Стефания грустно улыбнулась.
— Да, это говорю я, мой старый степной воин. Оказывается, я способна изрекать и такое.
— А как же быть со священным факелом на вершине Олимпа, огонь которого должен освящать все мои помыслы и деяния?
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Буду утешать себя тем, что войну вы начинаете не из вражды к родственным мне князьям Потоцким, а из любви к страждущему народу своему.
— Что очень важно осознавать. Прощайте, святая Стефания Моравская.
— Прощайте, мой степной рыцарь.
Пока обоз уходил в сторону Кодака, Хмельницкий с грустью смотрел ему вслед. Вместе с уходом Стефании отходила в воспоминания вся прожитая им в течение этих трех недель странствия жизнь. Да, целая жизнь.
Он стоял на возвышенности и смотрел вслед обозу княгини до тех пор, пока степное марево не слилось с его слезой прощания.
— Господин полковник, — взволнованно доложил Савур, успевший за это время провести разведку окрестностей. — Впереди, у речки, польская застава!
— Сколько их там?
— Шестеро.
— Гусары?
— Нет, похоже, что реестровые казаки. Они пока не заметили нас, но лучше обойти их вон по той долине, а лучше — вообще уйти на несколько верст в степь. Тут, неподалеку от Днепра, у них сейчас застава на заставе, перехватывают мелкие группы повстанцев, идущих на Сечь.
— Так мы тоже идем на Сечь.
— Но…
— Скажи им, что ты из отряда Хмельницкого и предложи перейти к нам. Польша платит жалование деньгами, Украина — надеждой и слезами. Пусть выбирают.
— Так и передам.
— Пока мы преодолеем вон те холмы, переговоры должны быть завершены!
Однако отведенного времени Савуру и двум его казакам хватило лишь на то, чтобы понять: застава реестровиков переходить на сторону повстанцев не собирается. Жалованье и армейский харч их вполне устраивали. Мало того, поняв, что имеют дело с эмиссарами Хмельницкого, казаки ринулись было за ними в погоню, не сообразив, что за холмами их ждет засада.
Спешившись, Хмельницкий и его спутники укрылись за повозками и крупами коней и встретили реестровиков залпом из пистолей и луков. Один польский служака сразу же был убит, двое остались без коней, остальные, отстреливаясь, начали уходить в степь.
— Что делать с этими? — незло спросил Савур, указывая кончиком сабли на двух реестровиков. Один из них попытался спастись на раненом коне, другой, сам легко раненный, убегал вместе с ним, держась за стремя.
— Изрубить! — жестко приказал Хмельницкий.
Савур удивленно взглянул на него, как бы вопрошая: «Может, все-таки пощадить? Это же украинские казаки!».
— Что смотришь, сотник? Я сказал: изрубить! И можете считать, что двумя врагами на этой земле стало меньше. Не сомневайтесь, нас реестровики щадить не станут.
— Как скажешь, полковник…
«Савур и другие повстанцы видели меня с женщиной, да к тому же — с иностранкой, — поиграл желваками Хмельницкий. — А значит, видели слабым. Им не верится, что после всех тех прощальных ночных костров и расставаний я сумею остаться воином, командующим повстанческой армии. А мне такая слава не нужна».
— Тех, что все еще в седлах, тоже снять! — прокричал он, выхватывая саблю и увлекая казаков в погоню за заставой.
13
Виконт де Жермен провел папского нунция и вернулся в кабинет. Кардинал вновь стоял у залитого дождем окна, словно, собравшись в дальнюю дорогу, мучительно ждал соответствующей погоды.
— Вы не правы, виконт, — молвил он, не оглядываясь на секретаря, а попросту уловив его присутствие, — далеко не всякое посещение нашего с вами обиталища папским нунцием заканчивается обоюдной анафемой. Иногда мы с нунцием даже умудряемся благословлять друг друга.
— Вы имеете в виду согласие, которого достигли по поводу папского послания?
— Не возражайте, виконт, это действительно неплохой ход. Нам во что бы то ни стало нужно заполучить это послание. И, уже прикрываясь им, как фиговым листком…
— Весьма дальновидно, — кротко согласился де Жермен.
— И пусть только нунций посмеет явиться ко мне в следующий раз, не имея такого послания, — воинственно молвил Мазарини, возвращаясь к столу и решительно усаживаясь за него с видом человека, только что обстряпавшего важное государственное дельце.
— Можете не сомневаться, он обязательно появится с неким секретным посланием, как шулер — с тузом в рукаве. Причем я совершенно не удивлюсь, если это произойдет поразительно скоро.
— А почему это вы не удивитесь, виконт? Что это вы загадочно так пророчествуете здесь, не боясь прогневить ни меня, ни хотя бы Всевышнего — что, конечно, менее опасно для вас?
— Да потому, что это же послание уже лежало в папке нунция. В той самой, которую он так демонстративно выставил на столе перед вами.
Наступило тягостное молчание, которое кардинал и его секретарь долго не решались нарушить.
Прежде чем подняться, Мазарини неожиданно брезгливо провел рукой по столу, будто хотел смести все имеющиеся там бумаги, освобождая место под ту единственную, которую желал видеть там и не увидел.
— То есть вы уверены… что послание папы римского уже существует и что оно находилось в папочке нунция? — глухим сдавленным голосом спросил он секретаря. — Или это всего лишь ваше предположение?
— Абсолютно. Когда я приглашал его, нунций доверительно сообщил мне об этом, спросив, не лучше ли будет, если я сам передам вам это послание. То есть на словах волю папы передаст он, а, следовательно, формальности будут выполнены… Но помня, что вы — кардинал, и зная ваше отношение к подобным посланиям… В то же время, боясь оскорбления, которое может быть невольно нанесено не только ему, как папскому послу, но и самому Непогрешимому!..
— И вы, конечно, отказались принять послание папы?
— Естественно. Сославшись не на лень свою, а на существующий этикет. В свою очередь, нунций не решился выложить его вам на стол. То есть, точнее, не успел выложить его, поскольку вы столь неожиданно повели речь об услуге, которую посол может и должен оказать вам Мазарини вновь сел, нет, буквально упал в кресло, и вдруг громко расхохотался. Он хохотал долго и неискренне, принуждая себя к этому смеху, в котором пытался утолить жажду разочарования самим собой. И чем дольше он смеялся, тем отчетливее виконт понимал, что не такую уж хорошую услугу он оказал своему шефу, как ему казалось.
8
Казак Гуня был избран гетманом повстанческого казачества после того, как гетман Яцко Острянин, поднявший в 1638 году народное восстание, оставил свое войско под Жовнином и с небольшой группой казаков ушел в Московию. Заседание польской правительственной комиссии, которая определяла судьбу казачьего реестра, состоялось в декабре этого же года на Киевщине. На ней-то Хмельницкий и был избран сотником. С этого избрания началась его карьера в казачьем войске польской армии.