Выбрать главу

— Не реви ты! — поморщился староста и стал успокаивать: — Нет там ничего! Партизаны-то, видно, узнали. Игнашиха вчерась боронила и — ничего. Не будут же партизаны своих убивать!

— И верно, — сказал Калина, успокаивающе дотронувшись до жены рукой. — Не реви, ну. Не будут же они своих убивать! — повторил он с надеждой.

— Нет! Нет! — продолжала всхлипывать Катя. — Не пущу! — ещё громче крикнула она, ноги её подкосились, она еле добралась до постели, повалилась на неё и зарыдала.

— Ну давай, давай! Мотоциклисты уже к развилке поперлись. Шнель велели! У тебя зигзаг-то имеется?

— Имеется, — вздохнул Калина, кося взглядом на жену. — Перестань, слышь! Чего уж теперь делать. Сволочь он, Шашкин-то!

— Где у тебя зигзаг? Ну!

— Да за сараем. Пошли покажу.

Скрытая крапивной тиной борона лежала, вдавившись в жирную землю. Калина ногой пригнул крапиву.

— Зубьев не хватает.

— Пёс с ними! Давай скорей. Веди мерина-то, а я запрягу. У меня все ж две руки.

Калина подвел мерина, и староста живо приладил постромки к бороне.

— Можешь ехать! Давай быстрее.

Калина, взяв в здоровую руку вожжи, заметил:

— Коротки! Я по-своему… задумка у меня имеется. Я там, — он показал головой в сторону развилки, — переделаю. А ты сходи, баб приведи. Пусть с Катей посидят.

— Ладно-ладно. Иди уж!

— Иду. Верёвки только прихвачу.

Калина решил не заходить в избу. Взял в сенях моток веревок и назад.

— Калинушка, — Катя вышла на крыльцо, держась обеими руками за перила. — Родненький…

Он поднялся к ней, крепко поцеловал в прыгающие соленые губы, с нежностью погладил по голове:

— Не бойся. Нету там ничего. Своих-то убивать никто не станет!

— Ну давай, давай! — беспокоился староста. Но когда Калина взялся за вожжи, вдруг сказал: — Стой! — подскакал на своей деревяшке и, вытащив из кармана трехгранный шершавый пузырек из-под уксуса, сказал как-то виновато: — Остатки. Зато крепкая! Сглотни, легче будет. — И повторил: — Маловато, но крепкая!

Калина не стал отказываться. Водка хорошо ободрала горло, но её было и впрямь маловато.

— На и тебе.

— Брось ты! Нечего там.

— За меня-то глотни. Чтоб цел остался.

Староста сделал глоток за Калину и покачал головой.

— Прости уж, Калинушка! Каб моя воля… Сами выбирали.

Калина дернул вожжи и выехал со двора. Когда поравнялся с шашкинским домом, зло сплюнул.

Тихо, бесстрастно стояли избы. Но из-за молчаливых косых плетней, из-за плотных льняных занавесок глядели на него, провожая (он это знал) и замирая от боли и жалости, самые родные для него люди — односельчане.

Проехать, проехать село поскорее!

Но только Калина миновал село, как страх накинул на него крепкую липкую паутину!

Он всегда был самым робким, самым тихим человеком в селе. Таким его сделало увечье. Но если бы и не было увечья, он все равно, наверное, был бы таким же тихим и робким. Такая уж у него была душа! Безответная на обиды. Отзывчивая и нетребовательная.

Но в селе его многие любили.

И страх к нему пришел не от трусости, а от этой природной робости и неуверенности в себе.

— Ничего, — утешал он сам себя, шагая за лошадью к развилке. — Я веревок навяжу! Услежу взрыв-то!

Огненно-рыжий ефрейтор встретил Калину злобным окриком:

— Ду бист руссиш швайн! Где ты быль? Шнель, шнель!

Он повел плечом, край плащ-накидки отодвинулся, высунулось тупое вороненое дуло автомата.

— Одна секунда! — с бешенством прокричал он. — Иди!

— Сейчас… иду, иду, — Калина засуетился, перевернул борону с полозков на зубья и, стегнув мерина концом вожжей, выехал на шоссе.

Немцы отъехали подальше на пригорок и принялись за ним наблюдать.

— Что он там делает? — спросил водитель ефрейтора. — Не понимаю!

— Привязывает к вожжам верёвку.

— Для чего? Вот идиот!

— Наоборот. Хочет спастись. У него крестьянская смекалка!

— Если будет взрыв, всё равно достанет!

— Это-то верно!

Калина нарастил вожжи верёвкой так, что мог идти метрах в двадцати от бороны. Мог даже сойти в кювет и править оттуда. Он так и сделал. В кювете стояла вода, под ноги попадались камни, разные обломки, все это очень мешало идти. Но Калина считал, что так безопаснее.

Он начал свою адскую работу, и страх окончательно завладел им. Тот, кому довелось бы увидеть его в этот момент, увидел бы искаженное лицо, трясущиеся почерневшие губы, втянутую в плечи голову. Казалось, душа и силы уже покинули тело и оно только по инерции бредёт за умной, привычной к работе лошадью, держась за вожжи, а не правя ими. А если отпустит вожжи, то упадёт в кювет и лошадь одна пойдет по дороге…

И только глаза Калины, мучительно-напряженные, смотрели под копыта и под борону сразу, карауля пламя, чтобы дать сигнал телу, чтобы оно успело распластаться в кювете и попробовало бы спастись.

— Сейчас… вот… сейчас… — с каждым шагом стонуще приговаривал Калина.

Конь тяжело вырывал копыта из грязи. Шумно дышал. Пахучий пар шел от его головы.

— Чур меня! — повторял Калина, напрягая глаза. — Чур! — заорал он изо всех сил и плашмя упал в кювет, съежившись, глотая затхлую воду.

Прошло мгновение.

Еще мгновение.

Тишина.

Снова тишина.

И вдруг послышался громкий смех.

Это ржали на пригорке немцы.

Весь мокрый, Калина поднялся. В чём же дело? Он видел, как вспыхнуло пламя.

«А-а, наверно, это подкова блеснула… Ничего — бережёного бог бережёт!»

Заунывно и зло гудели провода. Дождь переменился: из мелкого стал крупным. Струи сбегали со спины мерина к вздувшимся венам живота.

Постепенно Калина втянулся в адскую работу. Он уже автоматически шагал, падал, вставал, разворачивал лошадь, слушал окрики немцев.

Вскоре он проборонил половину урока, и шевельнулась в душе робкая надежда, что всё обойдется, что партизаны ничего не ставили.

Страх чуть-чуть отпустил свой мёртвый узел. Ослабил цепкую паутину. А ещё пришла в голову мысль: «Вот бы увидеть мину! Проволочку какую! Павловна увидела и сразу домой пошла. Может, и мне пофартит!»

Митька спал прямо в одежде.

Вернувшись с развилки, он тихонько пробрался на свою лежанку, чтобы не разбудить мать, едва прилег и сразу заснул.

Он спал как убитый и вдруг открыл глаза, словно и не спал вовсе.

Кто-то кашлял в избе. Громко, мужским басом.

— Митька, — сказал староста. — Поднимайся! Будешь теперь у меня жить.

Митька сел на постели, ничего не понимая.

— Зачем у вас жить-то? — Посмотрев на полог, за которым спала мать, он широко зевнул спросонья. — Мамка уже ушла, что ли?

— Пошли, к нам, Митька, — сказал староста дрогнувшим голосом. — У нас тебе будет хорошо…

Митька сразу встревожился. В чем дело? Он соскочил с постели и, подбежав к пологу, заглянул за него.

— Нету… ушла, значит, — Он недоумевающе уставился на старосту. С чего это он к себе зовет?

— Ты где вчера вечером-то был? Я тебя искал.

— Где я был, — опустил Митька голову, — тут я был… бегал.

— Ну вот. Бегал! А мамку твою забрали, и ты этого не знаешь. Где же ты так бегал?! А, Митя? — тихо переспросил староста.

Митька натянулся как струнка, даже ногти в ладони врезались. Лицо так побелело, что староста испуганно схватил его за плечи.

— Митьк, не падай.

Но Митька сердито дернулся, освободился.

— Мамку взяли? Мою мамку?! — спросил он, сверля старосту сухими отчаянными глазами. — За что? Где она? Где! — крикнул он.

— В комендатуре. Шашкин донёс.

— Шашкин! — ахнул Митька… — А чего она сделала?

Староста увидел, что глаза у него по-прежнему сухи. И весь он показался старосте каким-то другим. Сразу взрослым.