Я стояла на кладбище, где покоились монахини из женского монастыря. Собор высился над этим последним убежищем верующих женщин, хмурые облака бежали по небу, гонимые ветром. Известняковые плиты ясно виднелись в волглом тумане, и толстые стены, отделявшие кладбище от остального мира, надежно укрывали от сырости, тянущейся с Сены. Многие камни поросли мягким мхом, скрашивающим печальную обитель и отвлекающим внимание от голых ветвей деревьев, которые пронзительно напоминали о бренности человеческого существования.
Надгробие, у подножия которого я стояла, было сделано из белого мрамора. На нем были высечены херувимские крылья, а надпись гласила: «Вера».
Я глядела долго, чувствуя, как на глаза набегают слезы, затем положила к подножию цветок, розовый тюльпан – редкость для зимнего Парижа. Джаред имел свою оранжерею, так что достать этот нежный цветок, мягкие лепестки которого похожи на щечки младенчика, не составило труда.
Почувствовав на своей голове ладонь матушки Хильдегард – я узнала ее сразу, даже не оборачиваясь, – я призналась, что не думала плакать, но не смогла справиться со своими чувствами.
– Le Bon Dieu держит в руце своей судьбы человеческие и распоряжается ими так, как считает нужным. Но обычно Он не объясняет нам свои решения, поэтому мы часто ропщем на Него. – Матушка, как и все французы, называла Бога Добрым Господом.
Я тяжело вздохнула, понимая, что эта встреча все равно подняла во мне бурю чувств, как бы я ни готовилась к ней, и утерлась краем плаща. Встретившись глазами с монахиней, я увидела, что она смотрит сочувственно и в то же время с интересом. Неудивительно: мы так давно не виделись…
– Знаешь, дитя мое, я заметила удивительную вещь: сколько бы времени ни прошло, мать всегда будет считать ребенка именно ребенком, сколько бы лет ему ни было. Мать помнит его при рождении, помнит его первые слова и шаги, может воскресить в памяти любое событие, связанное с дитятей, поэтому даже когда ее ребенок имеет своих детей, ее отношение к нему не меняется и остается материнским, – задумчиво произнесла монахиня. – Для матерей времени не существует.
– Вы правы, матушка. Особенно если дитя спит. Тогда его всегда можно увидеть совсем маленьким, – проговорила я, взглядывая на надгробие, белевшее в тумане.
– Да, дитя мое. Но ты выглядишь и ведешь себя так, будто у тебя есть другие дети.
– Да, девочка. Она уже взрослая. Но, матушка, ведь вы монахиня… откуда вы столько знаете об этом?
Я натолкнулась на проницательный взгляд маленьких черных глаз. Соболиные брови, когда-то черные, теперь поредели и вконец поседели.
– Я уже в таком возрасте, когда по ночам трудно уснуть. Временами я общаюсь ночью с больными, – уклончиво ответила она.
Я отмечала изменения, которым подверглась мощная фигура матушки. Она, подобно многим старухам, усохла и стала более щуплой, так что знавшие ее раньше не смогли бы сказать, что эта старая монахиня некогда была широкоплечей красавицей. Но и теперь, состарившись и изменившись, она не потеряла былого величия и возвышалась над другими, пугая и в то же время внушая уважение. С удивлением увидев посох в ее руках, я быстро сообразила, что он служит для других целей, нежели помощь при ходьбе – матушка, как и прежде, ступала решительно и так быстро, насколько позволял возраст, – в частности для вразумления лентяев и бездельников.
Оставив могилку Веры и проходя с матушкой по кладбищу, я увидела, что большие камни перемежаются маленькими. Неужели это…
– Да, здесь похоронены дети монахинь, – без тени смущения подтвердила мать Хильдегард.
Наверное, я так вытаращила глаза, что монахиня пожала плечами, сохраняя спокойствие и достоинство.
– Здесь нет ничего ужасного. Такое бывает, хоть и нечасто.
Подняв посох, она указала на могилы, которые были перед нами, а затем обвела и другие, очертив таким образом в воздухе подобие круга.
– Здесь покоятся сестры, благодетели больницы и те, кого они любили.
– Кто, благодетели? Или все-таки сестры?
– Сестры, конечно. Ты, олух!
Последний возглас относился к санитару, курившему трубку у стены собора. Праздность никогда не поощрялась ни матушкой, ни церковниками, поэтому лентяя ждал разнос, причем мать Хильдегард выговаривала ему на изысканном французском, каким говаривали во времена ее юности.