Выбрать главу

— Химеры думают об индивидуальном, прижизненном, локальном. Но они думают и о целом, об истории человечества, о ее смысле. Их гримасы адресованы моим соотечественникам, мудрецам исторической школы, которые видят в истории только повторение, отрицают необратимый прогресс цивилизации, этим оправдывают свой сентиментальный индифферентизм и так любимы прусским правительством. Но химеры слишком независимы и индивидуальны, чтобы утешать себя картинами будущего, как это делают после Гете[54] и Шиллера[55] наши поэты и, начиная с Гегеля, наши философы. Химеры знают, что жизнь — это ни цель, ни средство, это право, и я не могу понять, почему наши прусские министры не обратили своего столь опасного внимания на этих каменных единомышленников «Молодой Германии».

Улыбка Моны Лизы

После беседы о химерах и прогулки по набережным Ситэ и острова Сен-Луи — мы ходили там до полудня — я вернулся в ХХ век, в современный Париж. Мне хотелось прочесть свежие газеты, проехаться на метро, вечером сходить в кино и, главное, избавиться от некоторой ностальгии во времени, некоторого элегического ощущения разлуки со своим временем, ощущения, о природе которого, не вполне мне ясной, речь впереди.

Я сговорился с Гейне встретиться на следующий день в полдень на углу бульвара Сен-Мишель и бульвара Сен-Жермен возле аббатства Клюни, в двух шагах от гаража, где стоит машина времени. Этот гараж я выбрал после долгих поисков: здесь место только для одного автомобиля, и, что самое главное, он выстроен недавно на месте очень старого сада, так что я не рисковал, отправившись в ХIХ век, очутиться в закрытом и обитаемом помещении на каком-нибудь перекрестке.

Утро следующего дня было посвящено Лувру. Мне хотелось до беседы с Гейне взглянуть на Джоконду, а в ХIХ веке это было бы сложней. Не сворачивая налево в галерею греческой скульптуры и только бросив взгляд на виднеющуюся вдалеке Венеру Милосскую, я поднялся по лестнице мимо Ники Самофракийской на второй этаж. При случае я расскажу о впечатлении, которое производили эти шедевры в древности, в рощах Милоса и Самофракии. Затем — залы итальянской живописи, и, наконец, передо мной цель сегодняшнего посещения — таинственная улыбка прекрасной флорентийки. О ней-то и хотелось мне говорить с Гейне.

Я смотрел на Джоконду далеко не в первый раз, я видел во Флоренции в 1506 году в присутствии Леонардо свежие краски недавно законченного портрета, и тем не менее сейчас впечатление нисколько не ослабело. Более того, каждый раз оно оказывается более глубоким. Его можно выразить (очень приблизительно, очень упрощенно) как некоторое внезапное приобщение локального, конечного, маленького «я» к бесконечности. К бесконечной сложности мира. Это впечатление несколько напоминает первый старт на машине времени, освобождающий от временуй локализации, выпускающий в бесконечное время. Но к машине времени впоследствии привыкаешь, а к Джоконде, по-видимому, никогда.

Я вернулся на левый берег, дошел до гаража, произвел необходимые манипуляции, гараж исчез, меня окружали уже хорошо знакомые деревья когда-то (теперь уже в будущем!) вырубленного сада, тропинка вела во двор дома, выходящего на улицу Серпант, а в пяти минутах отсюда в сердце Латинского квартала серело здание старинного аббатства.

Гейне ждал меня в назначенном месте. Едва поздоровавшись, я сразу назвал тему предстоящей беседы. Последовала обычная живая реакция.

— Вы знаете, — ответил поэт, — я думал об очень близкой проблеме. Я жил одно время во Флоренции (а может быть, это были только фантазии, скрашивавшие пребывание в одном из чинных и холодных городов севера), вечерами приходил к моей безнадежно больной приятельнице и рассказывал ей о самых различных вещах, а днем поднимался на Миньято, смотрел на золотисто-коричневый город, тонущий в серовато-зеленой листве оливковых рощ, заходил в Уффици и все время думал: в чем обаяние этого города? И в чем мысль этого города, в чем мысль Возрождения? Потому что нет эстетического эффекта без интеллектуального, нет красоты без истины. Так вот мне казалось тогда, что мысль Флоренции, города, воплотившего всю красоту Возрождения, несколько похожа на ту мысль, которую мы с вами вчера приписали химерам Нотр-Дам. Леонардо да Винчи говорил о выходе вовне, о выходе из локального бытия в бесконечное, о том, что можно назвать экстериоризацией. Вы помните, что в «Трактате о живописи» Леонардо все время подчеркивал связь настоящего с будущим, изменение, движение, выход из локального. И не только в трактате, но и в самой живописи.

вернуться

54

Гете Иоганн Вольфганг (1749–1832), лирический поэт, драматург, философ, естествоиспытатель, наиболее крупная фигура немецкого Просвещения, оказавший очень большое воздействие на идейную жизнь XVIII–XIX веков. В раннем романе «Страдания молодого Вертера» (1774) описывает любовные страдания героя. В своем итоговом произведении «Фауст» (первая часть — 1808, вторая — 1825–1831) поднимает наиболее глубокие проблемы бытия, познания и его социальной, моральной и эстетической ценности. Герой этой трагедии Фауст стал символом движущегося вперед познания. Ему противостоит другой персонаж трагедии — Вагнер — представитель бескрылого педантизма.

вернуться

55

Шиллер Фридрих (1759–1805). Его юношеские свободолюбивые порывы вылились в драме «Разбойники», герой которой Карл Моор стал властителем дум многих поколений. Шиллер — автор ряда очень глубоких философских стихотворений и философско-эстетических трактатов. В конце 90-х годов ХVIII века Шиллер выступил с исторической трилогией о Валленштейне, далее он написал ряд других исторических произведений. Не меньшее, чем «Разбойники», воздействие на воззрения и настроения европейского общества ХIХ века оказала трагедия «Дон Карлос» — о судьбе испанского инфанта Карлоса, сына Филиппа II. Имя друга дона Карлоса, маркиза Позы, стало нарицательным — символом благородного самопожертвования и любви к свободе.