Философия Аристотеля господствовала в течение двух тысячелетий и в годы позднего средневековья и Возрождения стала почти синонимом философской традиции и авторитета. Но для современников ее появления она была новой философией. Аристотель рассматривал форму и материю — две необходимые стороны реальности. Он приписывал форме «энергию», способность формирования материи, а материи — «силу», способность подвергаться такому формированию. Концепция и философия Аристотеля в целом господствовали так долго, до Возрождения, прежде всего потому, что они соответствовали структуре и характеру развития не только империи Александра Македонског[27]о, эллинистических государств — ее наследников, Римской империи, но и того строя, который вырос на развалинах античности. Эта длительная полоса цивилизации характеризуется сравнительно медленным развитием внутренних движущих сил в каждом звене общественной иерархии и мощным давлением внешних сил, формирующих это звено, меняющих его структуру, подчиняющих себе внутренние процессы.
Это характерно и для экономики, и для политической структуры, и даже для науки — и в Аристотелевом Ликее, и в римских естественнонаучных трактатах, и в средневековых естественнонаучных компиляциях при довольно обширных сведениях о макроскопической структуре физических и биологических объектов мы не видим микроскопических наблюдений и моделей, которые объясняют формообразующую функцию вещества. Отсюда постоянное перевешивание формы, тенденция ее абсолютирования и отрыва от вещества. Так же как в античной экономике и в значительной мере в феодальном обществе внешние факторы — завоевания, перекраивание политических и экономических карт, пополнения контингентов рабов, а позже крепостных, распространение и ограничение юрисдикции и правовых институтов — оказываются более заметными, чем крайне медленный прогресс техники и ее научных основ. Они вызывают в общественной психологии, а затем и в господствующей идеологии превращение внешних формирующих воздействий в некоторую общую матрицу для познания мира. А иногда возникает и забвение автономии конкретных объектов, спонтанного формообразования, создания общих форм, общих понятий, «универсалий» из самой материи, из многообразия отдельных предметов, явлений, впечатлений.
Но о них нельзя полностью забыть. В средние века наряду с реализмом — господствующим направлением схоластики, утверждающим реальность общих понятий, развивается другое направление — номинализм, отрицающий реальность универсалий, приписывающий ее только конкретным вещам. Нектарий говорил о коллизии реализма и номинализма в характерной для него раблезианской, грубовато карнавальной манере, сохранившейся у мятежного ангела с XVI века, заимствованной у самого Рабле[28], а может быть, из карнавальных зрелищ XIV–XV веков. Он рассказывал о своем пребывании в средневековом монастыре в качестве одного из ученых монахов и о спорах между ними. «Мы разделились на два лагеря. Одни утверждали, что прежде, чем появились яблоки, существовало некое изначальное Яблоко; прежде чем были попугаи, был изначальный Попугай; прежде чем развелись распутные чревоугодники-монахи, был Монах, было Распутство, было Чревоугодие; прежде чем появились в этом мире ноги и зады — Пинок коленом под зад уже существовал предвечно в лоне божием. Другой лагерь, напротив, утверждал, что яблоки внушили человеку идею яблока, попугаи — идею попугая, монахи — идею монаха, чревоугодия и распутства, и что Пинок в зад начал существовать только после того, как его надлежащим образом дали и получили. Спорщики распалялись, и дело доходило до рукопашной. Я принадлежал ко второму лагерю, ибо он более соответствовал складу моего ума и впоследствии не случайно был осужден на Суассонском соборе».
Номинализм был осужден на Суассонском соборе в 1121 году. Но он не исчез. Напротив, в следующем XIII и еще более в XIV веке позиции номинализма укрепились. Появился ряд компромиссных соединений реализма и номинализма. Наряду с этим средневековое искусство все больше обращалось к живым, чувственным впечатлениям конкретных предметов, к «номиналистической» составляющей познания. Готические соборы — выражение всепоглощающего стремления вверх, к чувственно непостижимым универсалиям духа — начали украшать «номиналистическими», независимыми от этого готического духа натуралистическими и фантастическими деталями. Нектарий говорил, что добрые демоны работали вместе с людьми и обучали их какофоническому вызову, адресованному готическим универсалиям.
«Странное это было зрелище, когда над постройкой собора бок о бок трудились люди и демоны — обтесывали, шлифовали, укладывали камни, украшали капители и карнизы рельефами крапивы, терновника, чертополоха, жимолости, земляничных листьев, высекали фигуры дев и святых или причудливые изображения змей, рыб с ослиной головой, обезьян, чешущих себе зад, — словом, каждый творил в своем собственном духе, строгом или шаловливом, величественном или причудливом, смиренном или дерзком, и все вместе создавало гармоническую какофонию, чудесный гимн радости и скорби, торжественную Вавилонскую башню».
О начале Возрождения Нектарий говорил в очень романтической форме, он вспоминал событие, происшедшее весной 1485 года и взволновавшее Италию и прежде всего горожан Рима. Возле одной из древних римских дорог копали канаву и нашли мраморный саркофаг, в котором лежала девушка поразительной красоты, погруженная, как казалось, в глубокий сон. Длинные белокурые волосы, рассыпавшиеся по плечам, совершенные черты ее лица, свежесть красок, улыбка, как бы предвещавшая, что к нетленной античной красоте вернется душа, — все это вызвало паломничество, и папа, испугавшись появления нового языческого культа, велел похитить и тайно похоронить нетленную красоту. Этот эпизод казался Нектарию символом Возрождения.
Но здесь творец Нектария отобрал у него слово. Франс прочел мне отрывок из своих лекций о Рабле, где эпизод 1485 года также рассматривался как выражение культурного и научного перелома, начавшегося еще в XIV веке и достигшего своего высшего развития в XV–XVI веках.
Он говорил о том, как в эту эпоху греческие и римские шедевры, восставая из тлена, давали человеческой мысли возможность разорвать их саваны. «Из этих раскиданных по всему свету обломков, пролежавших под спудом более тысячи лет, вдруг выбивается вечный источник обновления. Умы, вскормленные схоластикой, приспособленные для усвоения узкого круга школьных истин, в общении с древними обретают освобождающее начало… Постараемся глубже понять, постараемся понять до конца воскресение человечества, погибавшего от варварства, невежества и страха. Греческий гений сам по себе обладал способностью избавлять и спасать, но довершили раскрепощение человеческих душ те усилия, которые затрачивались для того, чтобы воспринять его. Идеи Платона и Цицерона[29] были, без сомнения, благотворны; работа и дисциплина ума, старавшегося воспринять их, были еще благотворнее. Люди осмелились наконец мыслить! Полагая, что учатся мыслить у древних, они начинали мыслить по-своему. Вот что такое Возрождение».
Вспоминая свои лекции о Рабле и перемежая цитаты из этих лекций с новыми пассажами, Анатоль Франс говорил об изобретенном (по словам Рабле, благодаря внушению ангелов, — Нектарий утверждал это еще более определенным образом, имея в виду соратников восставшего Серафима) книгопечатании, ставшем вехой культуры, о напечатанных сочинениях Вергилия[30] (1470), Гомера[31] (1488), Аристотеля (1498), Платона (1513).
«Из глубины одной из базельских книжных лавок маленький, хилый и злобный старик твердой рукой ведет человечество все дальше и дальше по пути к знанию и сознанию: имя ему — Эразм Роттердамский[32]. В то время как во всей своей классической красоте и славе воскресает прошлое, экспедиции Васко де Гамы[33], Колумба[34] и Магеллана[35] выявляют подлинный лик Земли, а система Коперника[36], разорвав узкие круги астрологического неба, внезапно открывает бесконечность вселенной».
Здесь мне хочется прервать на несколько минут воспоминания о встрече с Анатолем Франсом и ответить на один, вероятно напрашивающийся, вопрос читателя. Нужна ли была машина времени, чтобы выслушать отрывки из «Восстания ангелов» и лекций о Рабле? Да, она была нужна. Франс сам был человеком книги и человеком живого сенсуального восприятия мира. Человеком Логоса и Сенсуса — влюбленным в старые книги и в новые впечатления. Живым олицетворением того синтеза логических конструкций и непосредственного чувственного созерцания, который так характерен для Возрождения и для всей культуры, рассматриваемой через призму сегодняшнего дня. Сам его рассказ, в котором цитаты и библиографические справки, логические конструкции и обобщения дополнялись выразительной мимикой, модуляцией голоса, жестом и перемежались сценами встреч Нектария с многими мыслителями (эти встречи не вошли в «Восстание ангелов», они были созданы в ходе самой беседы), представлялись синтезом логики и «номиналистической» зоркости к деталям, к конкретному, к неповторимому. Для меня беседа с Франсом не была импульсом к путешествиям на машине времени и к непосредственным встречам с мыслителями прошлого. Они начались раньше. Но беседа с Франсом в 1913 году была оправданием путешествий во времени и подтверждением их органической связи, иногда даже тождества, с погружением в памятники литературы. Кстати, в разговоре 1913 года Анатоль Франс сказал: «Разве вся наука не рисунки с подписями?» Эта формула служит обобщенным историко-литературным определением книжно-сенсуальной, логической и образной литературной манеры Франса и вместе с тем оправданием путешествий на машине времени — логического и одновременно чувственного восприятия прошлого.