Давно я уже заочно с вами не разговаривал, друзья мои! между тем мы все перешагнули в новый год из старого. Когда встречали мы 1820 год, если не ошибаюсь, у Я... и за здоровье своих друзей осушали бутылки шампанского, мы не подозревали, что наш хозяин увидит 1821 год в пустынной Бухарии; Б... в суровой Финляндии, а я под благословенным небом древней Массилии. Ты один еще в С.-Петербурге, Д..., любезный внук Аристиппа и Горация:[122] итак, думая о моем отечественном городе, о его крещенских морозах и крещенских парадах, из трех друзей, с которыми был вместе, могу еще только на тебе остановить мое сердце, мое воображение.
Сегодня я расстался с А. Л., который отправился с большею частию нашего общества в Монпелье, а меня оставил здесь, чтобы окончить лечение. С доктором, доселе моим верным товарищем и в радости и в горе, я уже вчера простился: он поехал вперед, оставя мне для приятного и полезного препровождения времени рецепты, микстуры, мази, пилюли и благие наставления! Мы свыклись в нашем путешествии, и, признаюсь, что, разлучась с ним на несколько только дней, я был невесел; мне во весь вечер чего-то недоставало, несколько раз у меня на языке был вопрос: «Где доктор?!». Несколько раз отвечал я себе: «Как жаль, что он уехал; мы могли бы читать «Руслана», играть в шахматы, спорить, смеяться, вспоминать Петербург и путешествие, Дрезденскую галерею и сад павловский!». Но я и теперь не один; я здесь живу с Плутархом, лирой и, хотя не с Темирой, по крайней мере с живописцем, попугаем и черепахой. Живописец — добрый малый: молодой человек, которого А. Л. взял с собою из Дрездена; он имеет дарование истинное, живо чувствует все прекрасное и, надеюсь, со временем будет отличным художником. Теперь он почти еще дитя, не знает ни людей, ни света и скромен до застенчивости.
Здешний январь похож на петербургский май. Миндальные дерева, фиялки и розы цветут; свежие луга, вечнозеленые мирты, кипарисы, пинии (pinus italica) манят и услаждают взоры. На солнце теплота до 20 и в тени до 15 градусов, и если бы из Швейцарии не веял иногда холодный мистраль (северо-восточный ветер), если бы распустились липы, тополя и другие деревья, которых лист опадает осенью, я уверен, что все марсельские жители предпочли бы зиму здешнему лету, знойному и неприятному в странах полуденных по несметному множеству насекомых.
Марсель — прекрасный, великолепный город: весною он должен быт прелестен по множеству широких аллей, которыми пересекается. Я живу окнами на гавань: люблю глядеть на жизнь, на неусыпную деятельность которая здесь кипит до захождения солнца. Матросы и торговцы всех народов: турки, италианцы, греки, испанцы, англичане, жиды — толпятся кричат, продают и покупают; здесь маленький савояр чистит сапоги марсельскому щеголю; там поет бородатый пилигрим под скрип гудка; тут запачканный мальчик служит громогласным каталогом своей продажной библиотеки, сваленной в короб, и с живым удовольствием с четверть часа тянет р своей Histoirrre Rrromaine![123] служащей всякий раз к округлению периодов красноречивой его библиографии; далее пляшут бедные сироты, выходцы из Оверни; мимо их мчится на гордом коне милорд или скачет в красивом ландау русский барин. Богатства всех стран земли здесь собраны: здесь слышишь языки всей Европы и видишь всевозможные лица, состояния, одежды, обычаи.
Когда солнце закатится за стены крепости святого Николая, когда мало-помалу золото зари превратится сперва в горящий пурпур, потом в янтарь и в темно-рдеющую синеву и наконец улетит с догоревшим облаком, шум умолкает; изредка мелькают на пристани матросы и в красных колпаках каталонские носильщики; вдруг выплывает множество лодок в лиловые воды гавани, в которые глядится желтый отлив потухающего неба. Между тем цветы и оттенки смешались; бесцветные высокие корабли стоят, как привидения; по их мачтам и вдали, на челноках легких, скользящих по морю, как духи бесплотные, отважные моряки кажутся китайскими тенями. В половине шестого часа раздается в тишине протяжный пушечный выстрел, предшественник общего успокоения. Потом восходят тихие звезды и серебряный месяц... Не могу расстаться с окном, мне в душу проливается с немого, прелестного неба то чувство, которое вдохнуло царю-пророку моление: «Даждь ми криле яко голубине, и полещу, и почию!».[124] И я готов на этих крыльях унестись в неизмеримость!
122
Когда встречали мы 1820 год... я под... небом... Массилии. Ты один... внук Аристиппа и Горация... — Речь идет о П. Л. Яковлеве, Е. А. Баратынском, А. А. Дельвиге. Павел Лукьянович Яковлев, брат М. Л. Яковлева, лицейского товарища Кюхельбекера, в 1820 г. был назначен секретарем секретной российской миссии в Бухару (Бухарию) (см.: Медведева И. Павел Лукьянович Яковлев и его альбом. — Звенья, сб. VI. М.-Л., 1936, с. 101-133). Е. А. Баратынский в 1820 г. был произведен в унтер-офицеры и переведен в полк, стоявший в Финляндии. Аристипп (V-IV в. до н. э.) — греческий философ-гедонист, проповедовавший мирные, чуждые бурным страстям удовольствия. В той же связи рядом с Аристиппом для характеристики Дельвига назван Гораций (ср. стихотворение Г. Р. Державина «Аристиппова баня», 1811). В 1821 г. Яковлев, Баратынский и Кюхельбекер встретились в Петербурге у Дельвига, написавшего по этому случаю «Дифирамб (на приезд трех друзей)».
124
«Даждь ми криле... и почию!». — Не совсем точная цитата из Библии (Псалом 54, ст. 7): «И рек: кто даст ми криле яко голубине; и полещу и почию». Этот стих использован Рылеевым в предсмертном стихотворении (1826): «Кто даст крыле мне голубине, Да полечу и почию».