— Чудак ты, Митрич! Ну чудак! — отозвался лодочник. — Я тебе, как брат, скажу... Нельзя тебе тут... А вот и пришли... не опоздали, — сказал он, когда за последним домом переулка затуманился широкий простор реки, показавшийся из-за черных силуэтов старых ив. — Еще пять минут в запасе... даже семь. А вон и пакетбот стоит.
Темный корпус судна без всякого освещения стоял возле такого же темного дебаркадера. Высокая труба дымила угольной кислятиной, ударившей в нос Темлякову, который, захлебываясь от быстрого бега, чувствовал себя очень плохо. Дым, клубами вылетавший из трубы, казался черным на фоне светло-туманной реки.
— Ой, дайте отдышаться, — с трудом проговорил он. — Я еле живой.
— Давай, Митрич, давай... Вон скамеечка, посидим давай. Время еще есть. Эй! — крикнул он в сторону темного судна. — Мы тут! Так что учтите! Без нас не отваливай!
Отклика Темляков не услышал, опустился на скамейку, врытую в землю. Скамейка была мокрая от холодной росы, но ему уже было все равно. У него бухало в голове, сверкало в глазах, и он в страхе гнал от себя гнетущую тяжесть, которая придавливала его к земле, пытался успокоиться, отдышаться и прийти в себя. Но это ему никак не удавалось. Его даже подташнивало от этой болезненной усталости и бессилия.
— Почему? — спросил он у лодочника.
— Что, Митрич? Что почему?
— Нельзя мне тут. Я что? Почему нельзя? Мне бы хотелось...
— Как чувствуешь себя, Митрич? Слышишь меня?
— Плохо.
— Терпи. Это дело надо терпеть. Каждый по-своему терпит, но как-то терпит... А тут тебе, конечно, можно было бы... А зачем? Я тебе, как брат брату, скажу, как брату... Сливина на тебя жутко сердита! А ты ее еще не знаешь, Митрич! Она когда злая — у-у-у! Я однажды ее встретил. Иду, а она навстречу. Я сначала подумал: она, — а потом: нет, думаю, не может быть. Ее из стороны в сторону качает. Вот так идет, — сказал приглушенным голосом лодочник и закачался перед Темляковым. — Вижу — она. Подошел — точно она. Пьяна — вусмерть. «Лёдичка», говорит. Она меня Лёдичкой зовет. Я уж и так и эдак, даю понять, что все в порядке, довел ее до дома, а она хочет, чтоб я ее до квартиры проводил. «Лёдичка, Лёдичка»... Заигрывает со мной, видно, ей чего-то хочется, — перешел лодочник на шепот, словно испугался своих слов. — Пьяная... Я ее еле-еле уговорил спать ложиться. А она хмурится, хватает меня. Знаешь, Митрич, как страшно! «Не уходи, говорит, не уходи!» Во она какая! Но это я тебе как брат брату. Учти, пожалуйста. И уж если на то пошло, ты думаешь, кто меня за тобой послал? Она! И приказ был такой: разыскать и привести к ней. А я думаю, зачем тебе к ней? С ней ты в муках, как зарьялый кобель, погибнешь, а на пакетботе все-таки легче... Вода журчит, прохладно. Это, как говорится, плоть любит жар, а душа прохладу. Мужчина ты хороший был, но... — Он не договорил, причмокнул губами и досадливо умолк, щадя Темлякова, не расстраивая его многозначительным «но». — Ничего, Митрич, ничего, — сказал он, взбадривая его. — Пора тебе. Подымайся. Пакетбот ждать не будет. Давай-ка я тебе помогу.
— А чемодан-то? — еле слышно спросил Темляков. — Чемодан-то мой где?
— Ну ты чудак! Зачем тебе там чемодан? Скажи — зачем?
Он фыркнул и, поддерживая Темлякова под руку, повел его на дебаркадер, дощатая палуба которого невесомо покачивалась под ногами, улавливая накат речной волны, поднятой, видимо, прошедшим в тумане большим теплоходом.
По деревянному шаткому трапу, перехватывая толстый, слабо натянутый канат, Темляков втащил себя на палубу стоящего под парами, дрожащего в ознобе старого пароходика с какими-то тускло отблескивающими бронзовыми, величиной с яблоко, шарами на стойках опасных перилец, соединенных таким же толстым, как на трапе, канатом, и остановился в изнеможении.
— Не очень-то, не очень, — услышал он голос во тьме. — Можно упасть за борт. Проходите на корму. Свободных мест нет. Проходите, там на банке устроитесь.
Пакетбот зашипел, засвистел, затрясся в мелкой дрожи. Рвущийся под давлением пар, белесыми клочьями забившийся в небо, перешел наконец в басовитый сиплый вопль, в звериный рев, ошеломив Темлякова своей всепроникающей силой.
Он не успел заткнуть уши, как делал это в детстве, когда летним вечером приходил на станцию с сестрами и братом встречать отца, приезжавшего на дачу, а маслянисто-черный паровоз с шипением и таинственно-прекрасным блеском локтистых рычагов с утробным громом проезжал мимо деревянной платформы, оглушая округу гудком. Он всегда с веселым ужасом ждал этого неизбежного гудка, приседал, жмурясь, и затыкал пальцами уши. Когда же гудок обрывался и умолкало гулкое эхо в лесу, бывал бесконечно счастлив, что пережил этот свирепый рев и не умер, не был расплющен, раздавлен пронзительным воплем, и смеялся вместе с сестрами и братом, вдыхая заманчивый запах вкусного дыма, горячего машинного масла, трепеща душой от восторга и нежной любви к этой мощной и крепкой паровой машине, под тяжестью бега которой дрожала земля и платформа.