Откровенно признаюсь тебе: хочу видеть его Дунечкиным мужем. И уж ты, пожалуйста, помоги мне в этом. Но, умоляю тебя, деликатно, чтоб комар носа не подточил. Уж ты, пожалуйста, сделай одолжение, пойми меня и пожалей. Я за тебя и так молюсь, а то буду день и ночь, день и ночь... Я это вполне серьезно тебе говорю, ты верь мне, пожалуйста...
Молодая еще женщина, вдова Николая Нечаева, человека вспыльчивого и нетерпеливого в достижении своих целей, погибшего в бессудном расстреле в восемнадцатом году, долго болела, не вставая с постели. Ослабевшее сердце состарило Екатерину Ивановну, сделало ее тело грузным, водянисто-рыхлым. У нее вечно были теперь опухшие, как после долгого сна, тяжелые глаза с желтоватым, слезливым белком и дряблые мешочки под нижними веками.
Никакие массажи не помогали ей, она в конце концов смирилась с новым своим обликом и с тем отчаянием, какое долгое время испытывала, разглядывая себя в зеркале.
Со временем вернулась былая веселость. Хотя лишняя тяжесть, к какой она так и не смогла привыкнуть, мучила ее, вынужденную носить свое разбухшее тело на тяжелых тумбах отечных ног. Каждый вечер теперь, укладываясь в постель, она обязательно давила пальцем лоснящуюся кожу на ноге, надеясь на чудо, но палец, вдавливаясь в плоть, как в глину, оставлял всякий раз глубокую белую ямку, которая не скоро разглаживалась.
Новые жильцы дома думали о ней не иначе как о жирной, зажравшейся барыне, не замечая ее мучений, на которые она, как и дочь, никому никогда не жаловалась, не искала ни у кого сочувствия, скрываясь за привычной веселостью, злившей голодных и худых людей.
Екатерина Ивановна смеялась. Смех ее звучал, что называется, колокольчиком, проникая сквозь стены, как проникает детский плач.
Родом из богатой крестьянской семьи, она была взята Николаем Нечаевым с головокружительной смелостью и быстротой. Красивый щеголь, сам родом из соседнего села, венчание назначил в церкви Ивана-воина, пригласив московскую знать, дивившуюся, что Нечаев женится на крестьянке. Когда же невеста его вышла под венец в платье, расшитом жемчугами, которые большими колосьями были разбросаны по атласной ткани, когда гости увидели горделивую крестьянку, не спускавшую глаз со счастливого жениха, все они с улыбкой оценили шутку Николая Нечаева, преуспевающего молодого дельца.
Уверенная в себе, Екатерина Ивановна быстро освоилась в новом доме, в который с тех пор зачастили гости, слетаясь, как на приманку, на красивую крестьяночку. Она была для всех этих людей живым напоминанием о неиссякаемой красоте русского народа, способного рождать в своих недрах такую непревзойденную в целом мире, умную и добрую красоту.
И вдруг эта кровь, этот дикий расстрел... За что? У него ведь так хорошо шли дела...
Теперь она не жалела ни о чем, свято чтила память убиенного мужа и мечтала лишь о том, чтобы дочь ее, странная и, как ей казалось, совершенно не приспособленная к новой жизни барышня, хоть немножко была счастлива, познав хоть частичку той радости, какая выпала в свое время на ее долю. Чтобы хоть раз в своей жизни она проснулась ранним утром с улыбкой, зная, что все у нее хорошо обустроено в доме и не надо думать о деньгах, о еде, о теплой одежде... Ей казалось теперь, что именно Вася Темляков сумеет освободить ее от гнетущих душу забот. Или, во всяком случае, сумеет скрасить своей любовью злые дни.
Вася Темляков в этот вечер словно бы разучился есть, пить, говорить, слушать — сидел тупым истуканом, давясь кулебякой, из пышного зева которой сыпалась на стол духовитая капуста, подкрашенная яичным желтком. Он напряженно думал об этих ужасных крошках, которые падали на скатерть и вниз, на брюки, хмурился, чувствуя себя таким неловким и жалким за пиршественным столом, что готов был сбежать. Ему казалось, что все сидящие за столом насмешливо смотрят на него, как если бы он один вышел на сцену, освещенную яркими прожекторами, и стал делать что-то несуразное, что-то такое, что и сам не мог никак понять, хотя и старался. Он слышал только свое жалкое «спасибо», произносимое всякий раз, когда Екатерина Ивановна, не оставляя его в покое, предлагала попробовать новое какое-нибудь кушанье — маринованную рыбу, кирпично краснеющую в живописном фарфоре, или заливной язык. Те самые блюда, которые пугали его своей неприступностью, потому что он знал, был уверен, что, потянись он к ним через стол и зацепи большой ложкой и вилкой кусок рыбы, выуди ее из морковно-лукового соуса, рука обязательно подведет его, задрожит и он уронит на переливающуюся тисненой белизной скатерть эту рыбу и этот соус.