Но потом, приглядевшись, он увидел, что сквозь эту рухлядь туго пробивались курчавые побеги сныти, а колодезно-чистые, холодные стрелки юной травы уже обметывали землю мшисто-зеленым пухом. Бледная бабочка про-порхала над возрождающимся миром, согретая жаром весенних лучей.
На этот раз Темляков привез лопату и, с трудом отыскав могилу, которая не холмиком, а глинистой впадиной ржавела среди хрустящей белесой травы, осторожно положил ее рядом с не просохшей еще глиной.
Весенняя усталость и волнение обессилили его, и он долго сидел на теплом бугорке соседней могилы, на которой ни креста, ни отметины, слушая, как на березках ворчат возле рыхлых гнезд грачи. Многоголосый их говор сливался в неумолчное радостное ворчанье. Небо по-весеннему робко голубело над березами и тоже, казалось, радовалось вместе с грачами и множеством других птичек, поющих, свистящих, дерущихся за свое место под солнцем, поселившихся на кладбищенских деревьях и кустах.
В слезливом умилении он подумал, что Саше здесь хорошо, как будто останкам брата вообще может быть хорошо или плохо. Это нужно было ему самому так подумать, чтобы отодвинуть горе и вернуться в мир жизни с чистой совестью, как если бы он сказал Саше: «Тебе, братушка, повезло» — и успокоился на этом. То есть продолжил свою жизнь здесь, рядом с могилой брата, на равных с ним: тебе хорошо, и мне неплохо.
Зимой, когда он хоронил Сашу, или, как мать называла его, Шуру, вместе с ужасом, какой испытывал он, преследовало его странное чувство вины и смиренной неловкости перед людьми, с которыми он имел дело. Будто он, отвернувшись от великих бед отечества, забыв о тех жертвах, какие несло оно в страшной войне, докатившейся до Москвы, преступно озабочен был сугубо личным своим делом — похоронами брата, не имевшего никакой не то что заслуги перед истекающим кровью отечеством, но вообще являвшегося лишним, никому не нужным, мешающим сражающемуся народу человеком, смерть которого как бы сама собою разумелась, ибо жизнь этого человека отвлекала многих людей от главного дела всей страны. Он очень остро ощущал это чувство виноватости, зная, что в каких-то десятках километров от больницы и от деревенского кладбища только что легли в боях декабрьского контрнаступления наших войск тысячи молодых, здоровых, хороших людей, жизнь которых обещала такое же здоровое и хорошее, как и сами они, поколение несостоявшихся потомков, в то время как жизнь Саши была темным тупиком, биологически бесперспективной туманностью, которую и жизнью-то назвать можно было только с серьезными оговорками.
Теперь же, когда немцев отогнали от Москвы и они лишь ночными налетами пугали москвичей, бесприцельно сбрасывая из тьмы свой бомбовый груз; когда у всех появилась уверенность в своей силе и способности бить немцев; когда здесь, на деревенском погосте, вдали от отодвинувшегося фронта, гракали в брачных играх и гнездовых заботах усталые от перелета очень мирные грачи, — Темляков, тупо глядя на глину осевшей могилы брата, весь отдался переполнившей его жалости, сострадая душою несчастному.
Сияюще-желтый цветок мать-и-мачехи раскрылся пушистой звездочкой на его жалкой могиле, и Темляков, не заметив утром этого чуда, прятавшегося в холоде земли, пока солнце еще не коснулось теплом глинистой впадины, похолодел от нахлынувших чувств, будто это был знак оттуда, где лежал брат, не истлевшее еще тело Саши, пославшее ему некую улыбку...
Перед глазами его зарябил металлическими конструкциями и решетками старый Крымский мост с деревянным настилом, и услышал он жизнь ледохода на Москвареке, как принято было называть в семье реку, не склоняя слова Москва, а произнося его слитно с рекой. Почему-то было очень важно ему после свидания с братом подумать об этом, словно таким образом он обособил эту реку от нынешней, назвав по старинке Москварекой.
Правый берег, где они с братом родились и жили, естественно и просто возник в проясненной и живой памяти. И оттуда, из того булыжного, трамвайно-звонкого Замоскворечья, побежали они с братом под горку, по Крымку к шумной реке и вместе со множеством радостного люда увидели с дрожащего моста, подпертого в то время каменными быками, мрачно-серую и вспененную белым крошевом льда неукротимую лавину вспученной реки... Жар небесных лучей и свежий холод зимнего черепа реки, грохот взломанных льдин, дыбившихся и сверкающих голубым огнем, упрямое их движение, которое далеко было видно в прозрачно-чистом просторе реки. Взъерошенной лавой река выпирала из-под недалеких Воробьевых гор, круто поворачивая там, в излучине, полукружьем, опоясывая Москву, делая воробу, отчего и назвали древние москвичи свои гористые холмы над рекой Воробьевыми, то есть вознесшимися над городом и над Москварекой лесистой подковой.