Мне сейчас очень просто вспомнить, кто же из наших друзей был скаутом? Да все! И Славу, и Всеволода Покровского, и Беляевых, и Пастуховых — всех мальчиков вижу я одетыми в защитную форму, а особенно хорошо выглядывают в воспоминании все эти милые лица из-под летних шляп типа ковбойских, с раздвижным ремешком под подбородком.
А если говорить о том, как мы все одевались в детстве, до «скаутизма», то все всегда носили матроски! Летние, зимние, тельняшки, шапки и матросские пальто. Вот только меня так не одевали; но пальто и я, конечно, донашивала после Володи, наслаждаясь золотыми пуговицами с якорями. А уж после революции я долго донашивала всё Володино: и какие-то синие куртки-косоворотки, с резиночкой внизу, и ночные рубашки, и лифчики, и всё, что ещё не изодралось. И даже кепку!
На ногах у нас летом сандалии. Зимой — ботинки (называли мы их «сапогами»). Чёрные. Сначала с пуговицами, а потом с крючками для шнурков. В подмётках наших всегда понатыканы кнопки. По ним можно было безошибочно определить профессию нашего отца.
На сапоги надевались калоши или чёрные суконные ботики. С защёлкой, железной, впереди. Симпатично так щёлкала!
А вот в совсем раннем, туманном детстве мы носили синие шерстяные пелерины с капюшоном, подбитым чем-то красным. Именно в такой пелерине выступала я впервые в маминой пьесе «Лесные человечки». Было мне полтора года. Я играла брусничку.
Ещё в спальной комнате прошла моя скарлатина. «Весёлая скарлатина» — как увековечила её мама в стихах:
Было это, видимо, перед самой революцией, так как мама читала мне вслух речи Милюкова, Родзянки, Пуришкевича. Я слушала «по дружбе», так как никакого интереса это у меня не вызывало. Жили мы во всей квартире одни с мамой и 2 прислуги. Тут я получила свою маму сполна! Не знаю, скучала ли мама в таком пленении, но я как сыр в масле каталась. Чтение, чтение, рисование, клеение. Даже шитьё кукле Мурочке какого-то изысканного кружевного белья. Из-за этого шитья моё старенькое тигровое одеяло было подобно костистому лещу от потерянных в нём иголок. То тут кольнёт, то там… Володя жил тогда не помню у кого, а папа — у Бенуа (отчего и получил какой-то интересный заказ). Изредка папа приходил к нам под окна, и мы махали друг другу и посылали поцелуи. Мама всё время была очень весёлой и неиссякаемо интересной для меня.
А из кухни по вечерам доносилось пение прислуги, что мама всегда любила: не из интереса к фольклору, а как признак хорошего настроения, царящего на кухне. Итак, скарлатина моя была всем по душе. Только во время дезинфекции, когда пахло формалином и слезились у нас глаза, сожгли всё-всё, что я наклеила и намастерила и что нельзя было прокипятить. Тогда, ко дню рождения, был подарен маленький самовар. Медный. Перед тем как его купить, мама долго звонила по телефону по магазинам: «Есть у вас детские никелированные самовары?» Наконец я сказала: «Да ладно уж, мама, ну купи мне килерованный».
Сейчас вспомнила, что ведь первым после родителей поселился в спальне мамин брат, дядя Женя с женой — тётей Марусей. Незадолго до этого они приехали из Владивостока, где дядя Женя, кажется, служил бухгалтером. Он был очень тощий, симпатичный, в пенсне. Тётя Маруся — красавица украинка, с серыми глазами и хлопающими непонимающими ресницами. По весу — вдвое больше дяди Жени. Брови рисованные, «пиявками». И тогда же — это, видимо, была зима 17-18-го года — в детской комнате живут Хованские.
Это Настенька, тёти Марусина сестра, с двумя хорошенькими детьми — Олей и Юрой. Настенькин муж — казачий офицер, князь, совсем, видимо, обнищавший. Видела его я только раз. Красивый, маленький. Что сталось с ним, не знаю. Сама Настенька умерла от тифа, когда они все жили уже не у нас. После её смерти сразу пришли в её комнату какие-то солдаты. Быстро всё переворошили и, сказав: «Что же княгиня-то нищая?» — разочарованные, ушли.