Папа очень много работает. Всегда: и днём, и вечером. И всю жизнь! Мама говорила: «Ах, не умеет этот человек плевать в потолок!» Так вот и Володя работал.
Вспоминаю с особым удовольствием авралы перед подачей проектов. Сначала курсовых, потом заказных и конкурсных, бывало это и у нас, и у Фоминых, и у Руднева, и у Щуко… Это было неповторимо и по-своему очень весело.
Чем ближе к сроку подачи, тем больше и больше помощников. Под конец подключаемся и мы: Ида, Марьяка, Вера. Мы пишем надписи, огромные, работая «вверх ногами», так как подрамники в те годы гигантские. И мы что-то отмываем, не слишком ответственное. Ночи всё укорачиваются. Все пьют чёрный кофе. Едят врозь. Решается волнующий вопрос: ещё одна перспектива, необязательная. Успеют или не успеют? Делать или не делать? Но, конечно, делают. К Володе лучше не подходить: он напряжён как струна. Кисти в обеих руках, благо он левша, и ему всё равно.
То царит напряжённое молчание, то поднимается крик — это Руднев и Володя решают творческие вопросы. Раз в азарте Володя запустил баночку с клеем через всю комнату в Марьяку Шрётер. Не попал.
Под самый конец и мама (если это происходит у нас дома) робко трёт резинкой поля готовых подрамников, шёпотом спрашивая: «А это можно стереть? А это не нужно?»
В самих подачах я, конечно, не участвовала. Грузовик уезжал, унося подрамники и авторов. Иногда на вокзал — к поезду. В Москву. В Баку.
Оставалась опустошённая мастерская, обрывки бумаги, помятые кальки, кисти в грязных банках и кляксы на полу.
У отца были два изречения: «Отдых заключается в перемене труда» — и второе, странное, но как-то понятное мне: «Я люблю делать то, что я не люблю делать», то есть само преодоление нежелания доставляет ему удовольствие.
Папин отдых была скрипка. Пение. Отдых его летом — акварели, которые на моей памяти начал он писать в 16-м году в Луговом. Не помню его читающим беллетристику. Много писал статей. Уже после революции, служа на «Волховстрое» на Фонтанке, недалеко от Летнего сада, ездил он туда на пароходике. И за это время изучил английский язык. Потом читал по дороге на службу увлекательные романы по-английски (наверное, детективы?), рассказывая нам за обедом то, что прочёл сегодня. Рассказывал с выражением и, доходя до самого волнующего места, вдруг говорил совершенно холодным тоном: «А дальше я не читал».
Ещё стояли в мастерской 2 книжных шкафа, обычные, красного дерева (как тот, что стоит сейчас у меня). Часто, когда я была маленькой, перед корешками книг оказывался, запертый на ключ, мой… Мишка! Это его «арестовывал» папа, если находил на буфете рядом с бутылкой вина. Папа уверял, что Мишка — пьяница. Теперь я понимаю, что папин шкаф был прообразом вытрезвителя! Провокации устраивались и в самой кукольной комнате. Игра была нестрашная — кругом меня не было ни одного пьяницы! Разве что Борис Николаевич Николаев, папин старый друг, тоже назывался «пьяницей», по-моему, не с большим основанием, чем мой Мишка. Правда, Борис Николаевич любил пиво и приносил его иногда. Это был великий оригинал, чудак и стихоплёт («Un original qui ne se desori-ginalisera jamais![15]»). И была у него умная, некрасивая и интересная жена Юлия Александровна.
Что касается пива, которое у нас дома не пили (а мама его очень любила), то долгие годы тянулась традиция: раз в неделю (кажется, по четвергам) в подвальчике на набережной подле Академии художеств после заседания на факультете распивали пиво в таком составе: Николаев, Александр Александрович Грубе (вылитый английский король Георг V), дядя Серёжа Беляев (мой крёстный) и папа. Все четверо — профессора Академии и однокурсники. И ещё долгие годы, тоже раз в неделю, отец ходил рисовать. Вот куда? Не на Мойку ли?
Так ведь и называлось: «Общество архитекторов на Мойке», в отличие от «Общества архитекторов-художников». Как я мало вникала во всё это, увы! Но зато я помню, какие приносил отец прекрасные рисунки обнажённой натуры. Куда там нам! Жалко, что работы эти пропали.
Боже, сколько прочла нам наша самоотверженная мама в этой мастерской! Читала она папе, когда мы были ещё маленькими. Потом папе и нам, и мы притаскивали тогда наше рисование или так устраивались на ручке кожаного кресла, в котором сидела мама. Потом — уже нам с Марьякой и Верой. Она читала совершенно неутомимо долгими часами, «Ну ещё, ну ещё, пожалуйста…» И только когда читала по-французски, а особенно по-английски, не могла не заглянуть в словарь, отыскивая незнакомое слово, а мы, эксплуататоры, сердились на эти остановки и кричали: «Ну ладно, ну всё равно».
В годы холода и голода, 18—19-й, мастерская наполняется вещами Екатерины Петровны Добровольской. Имение разорено, сама Е.П. с Васей уезжают в Ревель. Тогда никто не представлял себе, что это навсегда. Мебель Екатерины Петровны — дивная. Петровская инкрустация. Я захожу иногда в эту промёрзшую комнату и разглядываю вещи за стеклом горки. Особенно рассматриваю я часы, карманные, с механизмом из слоновой кости и такой же цепочкой. Не знаю, ходили ли они когда-нибудь?
15
Un original qui ne se desori-ginali sera jamais! — (фр.) Оригинал, который не перестанет быть таковым.