В булочной Шлееде стоит такой гул, что страшно делается. Запахи сахара, джема и всяких кремов привлекли сюда целые тучи ос. А фрау Шлееде, хозяйка булочной, стоит себе спокойно за прилавком, будто она жена пасечника, и вместе с фрау Кликерман выбирает батон хлеба. При этом они ведут беседу о некоем господине Лерше с Корнблюменштрассе, отличившемся тем, что он недавно женился в третий раз. Юрген встал по стойке «вольно», переключил дыхание и пульс на «самый малый» и принялся наблюдать за одной из ос, старавшейся проникнуть в надломленную булочку. Если уж фрау Кликерман приходила за хлебом, то всем остальным, находившимся в булочной, следовало набраться терпения. Эта самая фрау Кликерман принадлежала к тому типу женщин, которые всю свою долгую жизнь посвятили выбору идеального белого хлеба. Возможно, что свой идеал они когда-нибудь и видели, но только во сне. Дело в том, что у них имеется определенное представление об этом идеале, однако в суровой действительности обнаружить его не удается. Один батон недостаточно пышен, другой черств, этот растрескался, а у того надо, чтобы корочка треснула спереди, а не сзади, справа или слева или в каком-нибудь другом таинственном месте.
— Меня-то это, конечно, не касается, и дела мне до этого никакого нет, — заметила фрау Кликерман, подозрительно рассматривая очередной батон, как будто это был слиток золота, который она приобретает для Английского банка. — Это же по бутылкам видно, которые он у контейнера ставит. Нет-нет! Этот дурно пропечен. Вы мне вон тот достаньте, вон тот слева наверху — на прошлой неделе там сразу четыре бутылки стояло. Разве это может не сказаться на счастье семьи?.. Нет-нет, этот подгорел, мне же отсюда не видно было! Э, эта новенькая, она еще спохватится. Говорят он ее где-то в Тюрингии подцепил, а там они все попрыгуньи… Мне бы румяненький, фрау Шлееде, нет, чуть посветлее. Первая-то жена у него была неинтересная. Но вот вторая — ах, какая это была женщина!.. Фрау Шлееде, знаете, я все-таки вон тот, первый возьму. Вон тот, который вы туда наверх положили. Очень он, правда, мягкий. Но ничего, он у меня дома полежит… До чего ж интересно, как все устроится у этого Лерше? Правда, меня это не касается. И мне до них нет никакого дела, своих забот хватает… Насчет дрожжей я завтра загляну. Всего вам доброго, фрау Шлееде.
— А, это ты Юрген? — говорит фрау Шлееде. — Как дома управляешься? Сам теперь себе хозяин.
«Какое ей дело до меня? — думает Юрген. — Она ведь только так спрашивает». Но вслух он говорит:
— Так себе.
— Матери-то твоей невесело было уезжать. Но я ей сразу сказала: «Охота пуще неволи, фрау Рогге. Ну, неохота ему — что ж поделаешь».
— Да-да, — соглашается Юрген.
— А ты правда не хотел ехать?
Юрген понимает, что ему не отвертеться.
— Конечно, — говорит он, — хотеть я, может быть, и хотел, но, знаете, это я из-за… тошноты.
Фрау Шлееде вытерла чистые руки о чистый фартук и вдруг сделала круглые глаза.
— Из-за чего, говоришь?
Юрген, изобразив страдание на лице, говорит:
— Из-за тошноты. Меня всегда тошнит. Сперва-то кажется, будто кончики пальцев чешутся, потом в ушах начинает свербить, я сразу покрываюсь холодным потом, и меня с души воротит. Особенно на этих… поворотах. Когда их много. А в Польше — там без конца повороты.
— В Польше, говоришь? И чего только на свете не бывает! И никакие лекарства не помогают?
— То есть только если глаза крепко закрыть и так закрытыми держать все время. Но вы же сами понимаете, так ведь тоже нехорошо.
— Это ты верно говоришь, — соглашается фрау Шлееде. — И надо же! А люди болтают, что это только мы, старухи, все охаем да охаем.