Выбрать главу

Аэлита из Апарана

Конечно, разочарование стережет наши надежды. Однако скептицизм, которым мы попробуем в этом случае вооружиться, одна из самых непрочных вещей на свете, как и всякое вооружение. По сути, скептик – это существо, обращенное к каждому без разбора с мольбой, чтобы его разубедили в его горьком опыте. Ахиллес, демонстрирующий свою пятку. Пожалуй, нет существа, более готового заглотить наживу надежды, чем скептик. И так глубоко заглотить… Потом, конечно, есть возможность утверждать, что меньше всего на свете мы могли этого от себя ожидать или что «так мы и знали». Это одно и то же.

Впервые я увидел ее… но я понятия не имел, что увидел именно ее.

Мы стояли с другом посреди деревеньки (конечно, это была древняя столица Армении), на площади, рядом с дремлющим чистильщиком обуви, и, точно так же, как в Ереване, томились и ждали кого-то, а я не знал кого. Посреди улицы застыл зной, и на дно его осел слой толстой ленивой пыли. Никого. Мы стояли в особенно черных от жары ботинках, только что к тому же начищенных (и это дело сделано), стояли, не переступая ради их блеска, чтобы не утопить их тут же в лужах пыли, и я прискорбно думал о природе гостеприимства. «Что за рабство такое – нарушать все течение своей жизни, бросать семью и работу ради того, чтобы гость изнемог от вина, мяса и невозможности побыть одному? И все это, чтобы потом быть обязанным исполнить тяжкую работу гостя в ответном визите… И так запутаться в этой непреложной последовательности, чтобы не знать, ублажаешь ли гостя или мстишь ему, оказываешь ли уважение хозяину или досаждаешь?..»

– Аэлита! – позвал друг.

Смешная девушка направлялась к нам: коротенькая, крепкая и красная, как помидор; с тщательно уложенной башней на голове; в мини-платье из черной с золотом тафты и босиком. Коленки ее, тоже толстенькие и красные, гримасничали при каждом шаге. Аэлита было ее имя, вполне по-армянски. Меня, конечно, с ней не знакомили, что я, не вдаваясь, уже принимал как должное. Она на меня не смотрела и не видела, чему я тоже не удивлялся: может ли хорошая, молодая, чистая, здоровая девушка, определяемая одним словом – невеста, обращать на меня внимание? Невеста и должна быть скромной… Она слушала, что ей говорил мой друг, и только пальцем шевелила в пыли…

Они говорили – я не знал о чем и продолжал свой ход мыслей, ибо только в нем был волен… Что за неотклонимость этих трат, угощений и зрелищ! На такие траты у нас в России решаются лишь в исключительных случаях рождений, свадеб и смертей. Однако попробуй отклониться от этого щедрого маршрута! Он проложен для гостя, а не для тебя – вот и будь гостем, а не собой. Словно бы в этих каналах гостеприимства тобой-то как раз и не занимались – от тебя откупались. Малейшая мысль именно о тебе, а не о госте, была уже затруднительна, озадачивала, утомляла и ставила в тупик. То есть в ритуалах гостеприимства не было участия. Они стоили сил и средств как работа и время жизни, но не имели стоимости любви.

Так мелко думал я, разрешая неразрешимую задачу: нам опять предстоял пир, к которому велась серьезная и трудоемкая подготовка, а мне хотелось через улицу перейти в аптеку, но мой друг ни за что меня туда не пускал: одного, говорил, не могу пустить, – но и со мной туда тоже не шел. «Слушай, зачем тебе в аптеку?.. – морщился он. – Не надо тебе в аптеку…» Так вот: почему было легче пир устроить, чем в аптеку со мной зайти? – и было мне окончательно непонятно.

Аэлита нарисовала три босых крестика и ушла.

Что мне не уставали объяснять по десять раз, а что никогда не объясняли… Простых-то вещей как раз и не объясняли. Например, мне пришлось очень удивиться, застав, по возвращении в Ереван, ту же Аэлиту в квартире моего друга играющей с его детьми. Она же ничуть не удивилась моему приходу и по-прежнему не заметила меня. Ну почему бы, казалось, мне тогда было не объяснить, что она родственница, племянница, троюродная сестра? Нет, это было ни к чему. Вот эта твердость и определенность, с которой за меня решали, что мне может быть интересно, а что не может, – и есть языковой барьер: ни за что, кроме предложенного, я не мог зацепиться сам. Я был своего рода калека-глухонемой: со мной объяснялись и меня понимали лишь самые близкие люди. Друг.

Но друга в этот вечер не было дома: у него было дело, которое он не мог отложить. Я уже научился не знать и ждать: я терпеливо просиживал диван, наблюдая Аэлиту. Как быстро ее полюбили дети! Они ползали по ней, исполненные нежности и восторга. Она была невозмутима и двигалась внутри этих объятий плавно и свободно, как купальщица. Жаль, что я не мог понять, что она им так тихо и бесстрастно рассказывала, – но глаза детей время от времени круглели и рты расстегивались. Она извела всю шоколадную фольгу в доме на короны: все трое сидели теперь в коронах, – и бесконечно рисовала красавиц вроде бы для детей, но и для себя, испытывая на них фасоны и моды. Красавицы, тоже все в коронах, были, не в пример ей, все очень длинные и узкие, с распущенными пышными волосами, кривыми, как турецкие ятаганы, ресницами, огромными среди ресниц глазами и крохотными, точечкой-сердечком, губками. Так они стояли в длинных до полу платьях, воплощая макси-предчувствия Аэлиты. Хуже всего получались у них руки: красавицы, совершенно не по-светски, не умели обращаться с ними, не знали, куда их деть; растопыривали их, как пингвины. Аэлита меняла им рукава, плечики, вырезы на груди… Дети с восторгом переводили взгляды с рисунка на нее, с нее – на рисунок: до чего похожа их красавица королева!.. Да, Аэлита не собиралась всю свою жизнь проводить в няньках! – вот что она рисовала.