Матенадаран – этажи под землю, и там, в кондиционированных казематах, книги, книги…
– А что, они все прочтены, изучены, описаны?
– Нет, что вы! Ничтожная часть. Они еще не переписаны даже в каталог. Эта работа потребует еще десять лет.
Если представить себе, сколько потребуется времени и терпения, чтобы переписать от руки чужую книгу, то какой дурак возьмется за это в современном нам мире? Между тем, разглядывая чудесный цветок заглавной буквы, понимаешь, что переписчик, возможно, едва управлялся с нею за день.
Этих книг – десятки тысяч.
Сколько же у людей было времени в те времена! И сколько они успевали!..
Успевали они ровно столько же. А может, и больше.
Они не спешили, и дела их обретали время. В сыновьях и изделиях продолжался человек. Изделия дошли до нас, утратив имя автора, но как безусловно, что каждое из них создано одним, когда-то жившим человеком!
Лечебник, травник, звездник, требник…
Вот такой травкой следовало лечить человека от вот такой болезни. И травка и болезнь называются теперь иначе и, возможно, уже не имеют отношения друг к другу. Другим лекарством лечат ту же болезнь под другим названием. Но суть-то в том, что болезнь – та же и так же принадлежит человеку, которого надо чем-то лечить.
Как много люди знали всегда! Как легкомысленно полагать, что именно наш век открыл человеку возможность пользоваться тем-то и тем-то, до того никому не известным…
Как много люди знали и как много они забыли!
Сколько они узнали, столько они забыли.
И сколько они узнали и забыли зря!
Развалины (Звартноц)
Словно бы зрение болезненно моему другу…
Чтобы увидеть каждую следующую достопримечательность, ему надо на это решиться. И он заставляет себя. Для меня. Меня ради. Это исполняет меня благодарности и неудобства. Хотя ни он, ни я не показываем этого друг другу, да и не осознаем. Что-то сопротивляется в друге перед каждой следующей экскурсией. Конечно, он все это зрит не в первый и не в десятый раз. Конечно, тяготы гостеприимства. Но и тяготы эти привычны. К тому же достопримечательности таковы, что их, конечно же, можно видеть бессчетное число раз: они не исчерпаются, и от них не убудет. К тому же не показать их мне тоже невозможно и не полюбить их мне – нельзя. Но почему-то снова взглянуть на то, что прекрасно и любимо, трудно моему другу.
И он отправляется на очередную экскурсию…
И когда он снова видит эти камни, уныние вдруг разламывается у него на лице, он успокаивается и светлеет. На меня он совсем не смотрит, и вовсе не потому, что хочет спрятать какие-то чувства. И мне кажется, что он не хочет увидеть в моих глазах, что я не понимаю. А когда он все-таки встречается со мной взглядом, то говорит, опять в сторону:
– Я хочу, Андрей, понимаешь?.. я хочу, чтобы ты устал-устал, чтобы все это солнце-солнце, эти камни… и ты вдруг почувствовал позвоночником… понимаешь, позвоночником?.. как ты устал…
– Понимаю, – поспешил кивнуть я, – хребтом…
Друг не продолжал. Мы бросали горящую бумажку в какой-то колодец. Бумажка, безусловно, так и не достигла дна. Мы осматривали каменные винные чаши, огромные, как доты. Нас сопровождал смотритель со строгим лицом скопца. Он так же глубоко проникался своей прислоненностью к великому, как вахтер проникается своей государственностью. Вся эта праздность наблюдательности, этой ложной остроты зрения унижала меня, и вдруг становилось так жарко, я так уставал, настолько ничем были для меня эти камни и так я стыдился этой своей бесчувственности, тайком пощупывая поясницу и чуть ли не ожидая этой спасительной, все объясняющей боли в позвоночнике. О это мягкое насилие! Как заставить себя чувствовать хоть что-нибудь? И уже почти подсказывал мне мой симулятивный организм эту боль, как тут мы все уходили, насмотревшись, и уже фотографировались или арбуз ели. И я с чувством новичка радостно впился в прохладную мякоть, как только позволил себе это мой друг. А он себе тут же это позволил, будто это он всего лишь образно сказал про «позвоночник».
Но вот и мысль меня наконец посетила – на этих развалинах. Или на других… Храм был разрушен в таком-то веке, потом в таком-то, потом еще раз и потом еще, чуть ли не в наши дни. И как, однако, много осталось! В первый раз, когда рушили, то и разрушить, кажется, не удавалось, а лишь – в третий раз. Потому что глыбы – два на два, допустим, метра, да обработаны так гладко, да уложены так плотно, да еще в сердцевину глыбы свинец залит, чтобы потяжелее была и поосновательней лежала. Строили навсегда. Но потом каким-то туркам, или арабам, или еще кому-то понадобился свинец для пуль – вот тогда только и расковыряли наконец… И то, смотрите, величие какое!