Выбрать главу

Я хвастаюсь ею, как детсадовец хвастается самостоятельно нарисованной картинкой, и совершенно не могу скрыть свою детскую гордость.

— Она великолепна, Джули. Просто не верится, что ты такое сделала.

— Это не так уж и сложно, — скромно говорю я, но в душе ликую.

Чтобы правильно зажарить «корону», достаточно несколько часов продержать ее в духовке, пару раз измерить температуру внутри куска специальным термометром, который я принесла с работы, и вдоволь наволноваться. Я одинаково боюсь и пережарить, и недожарить свое прекрасное творение. Я очень стараюсь не нервничать и держать себя в руках, но, когда иду в туалет, совершаю ужасную, мазохистскую и уже привычную ошибку: посылаю Д. эсэмэску. Я желаю ему веселого Рождества и тут же начинаю без всякой надежды мечтать о том, как он мне ответит и поблагодарит за прекрасный шарф, который он обязательно будет носить, хотя и понимает, что это неправильно, но шарф так подходит к его любимой алой шапочке и так понравился его маме. А потом я никак не могу решить, готова «корона» или еще нет. От нее исходит фантастический аромат, и кости уже потемнели, и на противень капает ароматный жир, и температура внутри правильная, но почему-то сок кажется мне еще слишком розовым, и я не знаю, что делать, и Эрик смотрит на меня с подозрением, чувствуя неладное, а мне кажется, будто какая-то тяжесть давит на легкие, и я не могу дышать, и меня охватывает паника, поскольку я знаю, что отвечаю и за это праздничное жаркое, и за то, чтобы все были веселы и довольны, но ничего не могу с собой поделать, а из глаз уже текут слезы, запястье сводит судорогой, и термометр выскальзывает из онемевших пальцев и падает на пол.

— Джули, да что с тобой такое?!

Мама, как и все остальные, уже привыкла к моим странным истерическим вспышкам, хоть и не догадывается об их причине.

— Я… я не знаю… не знаю, что делать с этим! Я испортила праздничный обед! Мне уже тридцать три года, а я даже не могу удержать этот долбаный термометр!

У каждого члена нашей семьи — свой способ справляться с такими припадками.

Мама кричит на меня до тех пор, пока я не начинаю рыдать, а потом гладит по руке и ласково заглядывает в глаза:

— Не понимаю, зачем так себя изводить, но ты всегда была такая.

Эрик обнимает меня за плечи, со страхом смотрит мне в глаза и говорит медленно и внушительно:

— Джулия. Успокойся. Пожалуйста. Успокойся.

Брат закатывает глаза к потолку и поспешно уходит.

Но больше всего мне нравится, как действует папа.

Он берет меня мертвой хваткой, прижимает к себе, гладит по волосам костяшками больших пальцев, так похожих на мои, и смеется:

— Ох, Джули, ты точно чокнутая.

И постепенно я успокаиваюсь, снова начинаю дышать, и даже какое-то время мне не кажется, что я отвечаю за всех и все, за каждую тайную мысль и едва уловимую вибрацию.

«Корону» я пережариваю. Но мои родные не замечают этого, во всяком случае, хвалят изо всех сил: возможно, берегут мои нервы после недавнего срыва. И она все-таки получается очень вкусной. У «Флейшера» торгуют замечательной свининой: ее можно недожарить или пережарить, и вы этим не погубите ее, как обычное мясо из супермаркета. Мы съедаем гораздо больше, чем надо бы, а потом мама режет пирог, и мы едим и его. В конце концов папа откидывается на спинку стула и кладет салфетку себе на голову — он иногда делает это после слишком уж обильных обедов.

— Что ж, дорогие мои, все было чудесно, но меня сейчас вырвет.

— Да, милая, все правда было очень вкусно. — Эрик берет меня за руку и целует.

Я улыбаюсь ему и одновременно чувствую болезненный укол, потому что вспоминаю о своем мобильном, который не звонил весь вечер и, наверное, не зазвонит уже никогда. Ну почему все так неправильно устроено? Почему все похвалы Эрика, его благодарность и любовь значат для меня меньше, чем одно-единственное слово от Д.? Это жестоко и несправедливо. И я тоже целую Эрика так нежно, как не целовала уже много месяцев, как будто тайком прошу у него прощения.

Ночью, лежа в постели и баюкая свое запястье, я вдруг вспоминаю один давно забытый случай из своего детства. Тогда я каждый год ездила в летний лагерь, и письма мне всегда писала мама — два или три раза в неделю — и прикладывала к ним маленькие посылки с подарками: книжками, играми и кассетами. За все семь лет было только одно исключение. Восьмого августа тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года свое единственное письмо прислал мне папа. Он написал, что ему очень захотелось это сделать, потому что дата была такой замечательной: 8.8.88.