Аргентинцы располагались около заставы Терн и в особенности по краю Булонского леса в шикарных укромных особнячках, где в зимнее время было разлито такое приятное тепло, что, когда вы входили с улицы, ваши мысли невольно настраивались на оптимистический лад.
В трепетном отчаянии я, как уже говорил, додумался до вовсе беспредельной глупости – стал как можно чаще поджидать свою подружку в людских. Иногда я терпеливо торчал там до утра; мне хотелось спать, но я не мог: мешала ревность и белое вино, которым меня щедро поили слуги. Аргентинцев-хозяев я видел редко, зато слушал их песни, трескучий испанский говор и рояль, который безостановочно гремел, но чаще всего не под руками Мюзин. Чем же были заняты в это время руки этой шлюхи?
Когда мы встречались утром у выхода, она при виде меня делала гримасу. В те времена я был еще по-звериному примитивен: как собака – кость, не хотел отдавать свою красотку.
Мы теряем большую часть молодости по собственной неловкости. Было очевидно, что моя возлюбленная окончательно бросит меня – и скоро. Тогда я еще не усвоил, что есть два совершенно различных человечества – богатое и бедное. Потребовались двадцать лет и война, чтобы научить меня не высовываться из своей норы и осведомляться, сколько стоят вещи и люди, прежде чем к ним привязываться.
Греясь в людской со своими сотоварищами лакеями, я не понимал, что у меня над головой танцуют аргентинские боги; они могли быть немцами, французами, китайцами – безразлично, но это были боги, богачи, и это надлежало понимать. Они наверху с Мюзин, я внизу ни с чем. Мюзин серьезно относилась к будущему, а потому предпочитала соединиться с кем-нибудь из богов. Я, разумеется, тоже думал о своем будущем, но думал словно в бреду, потому что во мне все время сидел потаенный страх погибнуть на войне или сдохнуть с голоду в мирное время. Я получил у смерти отсрочку и был влюблен. Нет, это не кошмар мне снился. Недалеко от нас, меньше чем в ста километрах, меня ждали, чтобы ухлопать, миллионы смелых, хорошо вооруженных, обученных людей; ждали меня и французы, чтобы продырявить мне шкуру, если я не соглашусь, чтобы мне ее изодрали в клочья те, кто напротив.
У бедняка есть в этом мире два основных средства, чтобы подохнуть, – абсолютное равнодушие себе подобных в мирное время, мания человекоубийства во время войны. Если ближние и думают о вас, то лишь затем, чтобы мучить, и только. Их, сволочей, вы интересуете только окровавленным. В этом смысле Зубрёж был совершенно прав. Зная, что тебя неизбежно погонят на бойню, не будешь особенно размышлять о будущем и думаешь только о том, как заполнить любовью еще оставшиеся у тебя дни, потому что это единственный способ хоть на время забыть о своем теле, с которого вскоре сверху донизу сдерут кожу.
Поскольку Мюзин меня избегала, я возомнил себя идеалистом; так называешь себя, когда одеваешь свои мелкие инстинкты в громкие слова. Мой отпуск подходил к концу. Газеты били во все колокола, требуя призыва всех, кто способен носить оружие, в особенности тех, у кого нет связей. Думать о чем-нибудь, кроме победы, официально запрещалось.
Как и Лола, Мюзин жаждала, чтобы меня быстренько отправили на фронт и я там остался, а так как я, безусловно, туда не торопился, она решила ускорить дело сама, что вообще-то было ей не свойственно.
Как-то вечером возвращаемся мы случайно вместе в Бийанкур, а тут проезжают горнисты-пожарники и все жильцы нашего дома сломя голову несутся в подвал по случаю какого-то цеппелина.
Такие паники по пустякам, когда весь квартал в одних пижамах, похватав свечи, с квохтаньем исчезал под землей в надежде спастись от почти мнимой опасности, доказывали, как устрашающе пустоголова вся эта публика, превращающаяся то в перепуганных кур, то в покорных самовлюбленных баранов. Подобная чудовищная неуравновешенность – лучшее средство внушить отвращение самому терпеливому и убежденному человеколюбцу.
С первым же раскатом тревожного горна Мюзин забыла о храбрости, которую в ней обнаружили в «Театре для армии». Она потребовала, чтобы я поспешил с ней в подвалы, в метро, в канализационный туннель – словом, куда придется, лишь бы очутиться в укрытии как можно глубже и, главное, как можно скорее. В конце концов от этого зрелища удирающих обывателей, толстых и тонких, вертлявых и величественных, наперегонки рвущихся к спасительной дыре, даже мне все стало безразлично. Трус или смельчак – невелика разница. Кролик или лев по натуре, человек всегда человек, он нигде не думает. Все, что не относится к добыванию денег, – бесконечно выше его. Суть жизни и смерти ему недоступна. Даже о собственной кончине он судит и рядит вкривь и вкось. Ему понятны лишь две вещи – деньги и зрелища.
Видя, что я упираюсь, Мюзин расхныкалась. Другие жильцы тоже тащили нас с собой, и я уступил. Загорелся спор, в каком подвале прятаться. Наконец большинство выбрало погреб мясника: он, дескать, заложен глубже, чем все остальные в доме. С порога там бил в нос острый запах, хорошо мне знакомый и показавшийся в ту минуту нестерпимым.
– Мюзин, неужели ты полезешь туда, где мясо на крюках висит? – спросил я.
– Почему бы нет? – удивилась она.
– Мне это слишком многое напоминает, и я лучше вернусь наверх, – сказал я.
– Значит, уходишь?
– Ты придешь ко мне, когда все кончится.
– Но ведь это может затянуться?
– Нет, я лучше подожду тебя наверху. Не люблю мяса, а налет долго не продлится.
Во время тревоги жильцы, чувствуя себя в безопасности, обменивались игривыми любезностями. Дамы в пеньюарах, спустившиеся последними, изящно и уверенно углублялись под пахучие своды, и мясник с мясничихой, стараясь принять их повежливей, извинялись за искусственный холод: он необходим для сохранности товара.
Мюзин исчезла в подвале вместе с остальными. Я прождал ее у нас наверху ночь, день, год. Она так ко мне и не вернулась.
С тех пор меня стало трудно удовлетворить, и в голове у меня сохранились только две мысли – спасти свою шкуру и уехать в Америку. Но до этого мне пришлось еще долгие месяцы лезть из кожи, чтобы увильнуть от войны.
«Пушек! Людей! Снарядов!» – вот чего не уставали требовать патриоты. Казалось, им не усидеть спокойно, пока несчастная Бельгия и безобидный маленький Эльзас несвободны от немецкого ига. Нам вдалбливали, что лучшие из нас не должны ни дышать, ни есть, ни совокупляться: жить можно только этой идеей. Правда, она не мешала уцелевшим делать дела. Словом, высокий моральный уровень тыла не вызывал сомнений.
Всем надлежало немедленно возвращаться в свои части. Но на первом же осмотре мое состояние было оценено настолько ниже среднего, что годен я оказался только на отправку в другой – костно-неврологический – госпиталь. Однажды утром мы, шестеро раненых и больных, три артиллериста, три драгуна, вышли со сборного пункта и отправились искать место, где ремонтируют потерянную доблесть, утраченные рефлексы и сломанные руки. Сначала, как все раненые в те годы, мы прошли контроль в Валь-де-Грас[26], величественной старой крепости, обросшей деревьями, как бородой, где в коридорах здорово разило омнибусом – запахом, сегодня и, видимо, навсегда исчезнувшим, смесью вони от ног, соломы и масляных фонарей. В Валь-де-Грас мы не задержались: не успели мы появиться, как два офицера административной службы, переутомленные и обсыпанные перхотью, наорали на нас, грозя нам военным судом, а другие администраторы вышвырнули нас на улицу. Нет у них для нас мест, объявили они, указав нам неопределенное направление на какой-то бастион в пригороде.