Выбрать главу

От бистро к бастиону, от стаканчика спиртного к чашке кофе с молоком мы брели вшестером наугад, плутая в поисках нового пристанища, предназначенного, видимо, для лечения немощных героев вроде нас.

Только один из нас обладал каким-то намеком на имущество, целиком, надо сказать, умещавшееся в жестянке из-под галет «Перно», знаменитой тогда марке, о которой я давно уже не слышал. В ней наш товарищ держал папиросы и зубную щетку; поэтому мы даже смеялись над ним – подобная забота о зубах встречалась тогда не часто – и даже дразнили его «гомиком» за такую необычайную утонченность.

Наконец, к половине ночи, после долгих скитаний, мы подошли к разбухшим от темноты валам бастиона номер сорок три в Бисетре[27]. Его-то мы и искали.

Бастион только что отремонтировали для приема калек и стариков. Сад был еще не разбит.

К нашему прибытию на военной половине находилась только одна привратница. Шел сильный дождь. Услышав наши шаги, она перетрусила, но мы ее тут же рассмешили, цапнув за известное место.

– Я думала, немцы! – воскликнула она.

– Они далеко, – успокоили мы ее.

– С чем у вас непорядок? – забеспокоилась она.

– Со всем, кроме одной штучки, – брякнул один из артиллеристов.

Сказанул он, спору нет, ловко, и привратница это признала. Позднее в том же бастионе разместили стариков из «Общественного призрения». Для них спешно построили новые корпуса чуть ли не сплошь из стекла, где их, как насекомых, и продержали до конца военных действий. Окрестные холмы покрылись сыпью крошечных участков, которые перемежались лужами жидкой грязи, заполнившими пространство между убогими лачугами. Около последних росли латук да чахлая редиска, которыми – скорее всего, из уважения к владельцам – лакомились зажравшиеся улитки.

В госпитале у нас было чисто, как всегда бывает первые несколько недель, когда и надо осматривать такие места, потому что у нас не любят поддерживать порядок и все, можно сказать, ведут себя как форменные пакостники. Устроились мы, значит, на металлических койках как попало и при лунном свете: помещение было такое новое, что электричество еще не успели подвести.

После подъема знакомиться с нами пришел наш главный врач, очень, по всей видимости, довольный нашим прибытием и очень радушный. У него были свои причины радоваться: его только что произвели в майоры медслужбы. Глаза у этого человека были красивейшие в мире, сверхъестественно бархатистые, чем он успешно пользовался, волнуя четырех наших доброволиц-сестричек, с предупредительными ужимками окружавших главного врача и не сводивших с него глаз. С первой же встречи он предупредил нас, что займется нашим моральным состоянием. Не чинясь, он запросто взял за плечо одного из нас и, отечески опираясь на него, бодрым голосом начертал правила поведения и наикратчайший маршрут, которым нам следует не унывая и как можно скорее вновь поспешить туда, где нам раскроят череп.

Честное слово, какие бы нам ни попадались врачи, все они думали только об этом. Казалось, им от этого становится легче. Это было какое-то новое извращение.

– Вам вверила себя Франция, друзья мои, а Франция – женщина, прекраснейшая из женщин! – завел он. – Она уповает на ваш героизм. Жертва самого подлого, самого зверского насилия, она вправе требовать, чтобы ее сыны отомстили за нее, чтобы они восстановили неприкосновенность ее территории, пусть даже ценой величайших жертв. Что касается нас, мы все здесь исполним свой долг, исполняйте же и вы свой! Наша наука принадлежит вам. Она ваша! На ваше излечение будут брошены все средства. Помогите же и вы нам своей доброй волей. Я знаю: вы нам в ней не откажете. И да обретете вы возможность поскорей занять свое место в окопах рядом с вашими дорогими товарищами, свое священное место во имя нашей любимой земли. Да здравствует Франция! Вперед!

Он знал, как говорить с солдатами.

Мы слушали его, стоя смирно у изножья своих коек.

За спиной врача брюнетка из группы хорошеньких сестричек не справилась с душившим ее волнением: его выдали слезы. Остальные сестры, ее товарки, тут же захлопотали:

– Дорогая! Дорогая! Уверяю вас, он вернется. Успокойтесь!

Старательней всех убеждала плачущую ее кузина, пухленькая блондинка. Обняв ее и проходя мимо меня, толстушка шепнула мне, что ее милочка кузина убивается так из-за близкого отъезда жениха, призванного на флот. Пылкий, но несколько смутившийся мэтр силился смягчить прекрасное трагическое волнение, вызванное его краткой и прочувствованной речью. Он стоял перед брюнеткой растерянный и огорченный. Он вселил слишком бурную тревогу в сердце избранной натуры, возвышенное, ранимое, нежное.

– Если бы мы знали, мэтр, мы бы вас предупредили, – шепнула и ему кузина-блондинка. – Они так сильно любят друг друга!

Группа сестер и сам мэтр, переговариваясь и шурша халатами, исчезли в коридоре. Нами больше не занимались.

Я попытался припомнить и уразуметь смысл речи, произнесенной человеком с прекрасными глазами, но его слова, по зрелом размышлении, не только меня не растрогали, а, напротив, показались мне наилучшим средством отбить всякое желание умирать. К такому же выводу пришли и мои товарищи, но в отличие от меня они не усмотрели в его словах ни вызова, ни оскорбления. Они вообще не старались понять, что творилось в окружающей нас жизни, а лишь ощущали, да и то смутно, что обычное безумие мира за последние месяцы в огромной степени усилилось и теперь у их существования нет решительно никакой постоянной опоры.

В госпитале мысль о смерти так же преследовала нас, как во мраке Фландрии, только, конечно, здесь она, неотвратимая, как и там, угрожала нам издали, направленная на нас заботами начальства.

Здесь на нас, естественно, не орали, с нами говорили ласково и о чем угодно, кроме смерти, но наш приговор ясно проглядывал на уголке любой бумаги, которую нам давали подписать, в каждой мере предосторожности, принимаемой в отношении нас, – на медальонах, браслетах, в малейшем послаблении, в каждой даваемой нам врачом рекомендации. Мы чувствовали, что мы пересчитаны, охраняемы, пронумерованы и состоим в главном резерве завтрашней отправки… Эти стервы сестры не делили нашу участь, а, напротив, по контрасту, думали только о том, как прожить долго, очень долго, любить, гулять и тысячи, десятки тысяч раз заниматься любовью. У каждого из этих ангелочков, словно у арестантов, был припрятан между ногами свой планчик, любовный планчик на будущее, когда мы уже околеем где-нибудь в грязи и бог знает как.

Тогда они примутся издавать поминальные вздохи, обдуманные и нежные, которые очень их украсят; они молча и взволнованно воскресят в памяти трагические дни войны и ушедших. «Помните молодого Бардамю? – скажут они в вечерних сумерках, подумав обо мне. – Ну, того, у которого было так трудно остановить кашель. Бедный мальчик был так подавлен. Интересно, что с ним стало?»

Несколько слов вовремя высказанного сожаления к лицу иным женщинам, как лунный свет к пушистым волосам.

За каждой их фразой и проявлением внимания – и это следовало сразу понять – крылось вот что: «Ты скоро подохнешь, милый солдатик. Это же война. У каждого своя жизнь, своя роль, своя смерть. Мы делаем вид, что разделяем твое отчаяние. Но чужую смерть разделить нельзя. Все должно доставаться тем, кто здоров душой и телом; жизнь – это развлечение, не больше и не меньше, а мы – девушки крепкие, красивые, ухоженные и хорошо воспитанные. Для нас все автоматически сводится к биологии, радостному зрелищу, все превращается в удовольствие. Этого требует наше здоровье! Мы не вправе вольничать с ним и предаваться мерзкой тоске. Нам нужны возбуждающие средства, только они, а о вас скоро забудут, солдатик. Будьте паиньками, околевайте поскорей. И пусть война быстрее кончается, чтобы мы могли повыходить замуж за ваших любезных офицеров. Особенно за брюнетов. Да здравствует отечество, о котором постоянно твердит папа! Как, наверно, хорошо будет любить муженька, когда он вернется с войны! Он получит орден, он отличится. А ты, солдатик, сможешь почистить ему его щегольские сапоги в день нашей свадьбы, если к тому времени будешь еще жив. Разве ты не порадуешься нашему счастью, солдатик?»