Выбрать главу

Магазины посылали друг другу анонимные письма — и какие! Что касается мадам Эрот, то она предпочитала посылать письма высокопоставленным лицам. Премьеру, например, она писала лишь для того, чтобы уверить его в том, что ему изменяет жена, а генералу Петену по-английски, с помощью словаря, чтобы позлить его.

Среди ее клиентов и протеже было много маленьких актрисочек, у которых за душой было больше долгов, чем платьев. Мадам Эрот давала всем советы, и советы эти всегда оказывались очень полезными. Между ними оказалась и Мюзин, самая прелестная из всех, по-моему. Настоящий музыкальный ангелочек, не скрипочка, а восторг — восторг не без опыта, должен сказать, она мне это потом доказала. Непоколебимая в своем желании добиться всех земных благ, не надеясь на блага небесные, она, как могла, играла в одноактной пьесе театра «Варьете», совершенно очаровательной, очень парижской пьесе, сейчас всеми забытой.

Она появлялась со скрипкой в певучем прологе в стихах. Очаровательный и сложный жанр.

Чувство мое к ней было так сильно, что я проводил время в большой спешке между госпиталем и ее выходом после окончания театра. Кстати, обычно не я один ее поджидал. Сухопутные военные уводили ее один за другим; с еще большей легкостью это удавалось авиаторам, но пальма первенства, несомненно, оставалась за аргентинцами. Их торговля молодым мороженым мясом благодаря новым обстоятельствам принимала размеры стихийной силы природы. Мюзин хорошо попользовалась этими днями спекуляции. И хорошо сделала: аргентинцы больше не существуют.

Я ничего не понимал. Она мне изменяла со всем и всеми, с женщинами, деньгами и мыслями. И грустно мне это было. Теперь мне случается встретить Мюзин раз в два года или даже реже, как почти всегда это бывает с людьми, которых очень хорошо знал. Два года — это срок, необходимый для того, чтобы с первого взгляда, безошибочно, как будто инстинктивно, отдать себе отчет во всех уродствах, которые заклеймили лицо, даже в свое время очаровательное.

С минуту сомневаешься и потом наконец принимаешь его таким, каким оно стало, это лицо, со всей его отвратительной, растущей дисгармонией. Нужно смириться, признать эту старательно, медленно выгравированную двумя годами карикатуру. Признать время, наше подобие. Только тогда можно сказать, что вполне узнал человека (как иностранную монету, которую сначала не знаешь — брать, нет ли), что стоишь на верной дороге, что не ошибся направлением и что, не сговариваясь, мы еще два года шли по той же неминуемой дороге, дороге гниения. Вот и все.

Когда Мюзин встречала меня вот так, случайно, она старалась избежать меня, отвернуться, что-нибудь сделать: такой мы на нее наводили ужас, я и моя большая голова… От меня дурно попахивало всем ее прошлым, но я слишком много лет ее знаю, знаю ее возраст, и, что бы она ни делала, ей от меня не уйти. И она не смеет уйти, смущенная моим, для нее чудовищным, существованием. Ей кажется необходимым, ей, такой деликатной, задавать мне идиотские, нелепые вопросы, она ведет себя, как прислуга, которую застаешь на месте преступления. У женщин — душа прислуги. Но, может быть, это отвращение ко мне существует больше в ее воображении, чем на самом деле: так пробую я себя утешать. Может быть, это я сам внушаю ей, что я отвратителен. Может быть, у меня в этом отношении особое дарование. В конце концов, может быть, в уродстве столько же возможностей для искусства, сколько в красоте? Нужно просто начать культивировать этот жанр, только и всего.

Долгое время я думал, что Мюзин дурочка, но это было точкой зрения самолюбивого и отвергнутого человека. Понимаете, во время войны мы были еще невежественней и самовлюбленней, чем сегодня. Мы тогда почти ничего не знали о том, что вообще делается на свете; словом, люди мы были несознательные…

Субчики в моем роде тогда еще легче, чем сейчас, принимали черное за белое. Оттого, что я был влюблен в Мюзин, оттого, что она была так прелестна, мне казалось, что я приобретаю всяческие возможности, в особенности храбрость, которой мне так недоставало, и все это потому, что моя милая была так прелестна и что она была такой прекрасной музыкантшей. Любовь — как спиртные напитки: чем человек беспомощней и пьянее, тем он чувствует себя могущественнее, и хитрее, и увереннее в своих правах.

Мадам Эрот, двоюродная сестра многочисленных погибших героев, никогда больше не выходила из своего тупика иначе, как в глубоком трауре; и то она бывала в городе очень редко, так как ее комиссар был довольно-таки ревнив. Мы собирались в столовой за магазином, которая благодаря прекрасным делам начинала смахивать на настоящий маленький салон. Мы приходили туда поболтать, мило, прилично поразвлечься при свете газовой лампы. Мюзиночка за роялем нас очаровывала классиками, одними лишь классиками, считаясь с приличиями тяжелых дней. Мы просиживали плечом к плечу, лелея наши общие секреты, наши страхи и наши надежды.

Служанка мадам Эрот, недавно к ней поступившая, очень интересовалась тем, когда же все наконец переженятся. У нее в деревне свободная любовь была не в ходу. Все эти аргентинцы, офицеры, все эти рыскающие взад и вперед клиенты наводили на нее почти животный страх.

Мюзин все чаще проводила время с аргентинскими клиентами. Таким образом я досконально изучил и кухни, и прислуг этих господ: так часто мне приходилось поджидать мою любимую в лакейской. Кстати, лакеи принимали меня за кота. А потом вообще стали принимать меня за кота, включая Мюзин, одновременно, кажется, и все завсегдатаи магазинчика мадам Эрот. Я тут был ни при чем. Кроме того, все равно рано или поздно приходится в глазах людей занять какое-нибудь социальное положение.

Я получил от военных властей еще раз отсрочку на два месяца, и даже поговаривали о том, чтобы окончательно меня забраковать. Мы решили с Мюзин поселиться вместе в Бийанкуре. На самом деле это было просто хитростью с ее стороны, чтобы отделаться от меня: она пользовалась тем, что мы жили так далеко, и домой возвращалась все реже и реже. Она всегда находила какой-нибудь предлог, чтобы остаться ночевать в Париже.

Тихие ночи Бийанкура оживлялись иногда пустяковыми тревогами по поводу аэропланов и цеппелинов, благодаря которым городские жители могли себе позволить испытать некоторую дрожь. Поджидая любимую, я шел, когда темнело, к мосту Гренель; тень от реки доползает до полотна метро, где в полнейшей мгле четками натянуты фонари и груда металла с грохотом вонзается прямо в чрево больших домов набережной Пасси.

В городе есть такие уголки, до того по-глупому безобразные, что там почти никогда никого не встречаешь.

В конце концов Мюзин стала возвращаться к нам домой только раз в неделю. Все чаще и чаще стала она сопровождать певцов к аргентинцам. Она могла бы играть и зарабатывать на жизнь в кинематографах, куда мне было гораздо проще заходить за ней, но аргентинцы были веселы и хорошо платили, в то время как в кинематографах было грустно и платили плохо. Предпочитать одно другому — это и есть жизнь.

Тогда, чтобы окончательно меня погубить, появился «Театр для армии». Мюзин тут же завела все необходимые связи в министерстве и все чаще и чаще стала уезжать на фронт развлекать наших солдатиков — и это по целым неделям. Там она преподносила сонату и всякие адажио генеральному штабу, расположившемуся в партере, чтобы удобнее было любоваться ее ногами. Солдаты, в амфитеатре за ними, получали только слуховое удовольствие. После этого она, естественно, проводила какие-то очень сложные ночи в гостиницах военной зоны. Раз как-то вернулась ко мне веселая, с дипломом за храбрость в руках, подписанным одним из самых славных генералов, не кем-нибудь! Этот диплом положил начало ее карьере. Повсюду ее чествовали. Все сходили с ума по ней, по моей Мюзин, по очаровательной «скрипачке войны»! Такая свежая, кудрявая, да еще героиня. От этого кокетливого героизма можно было положительно голову потерять. Ах! Уверяю вас, судовладельцы из Рио готовы были подарить свое имя, все свои акции этой девушке, которая придавала столько женской прелести воинственной французской доблести.