В руках черного раба круглый поднос, на котором стоит глиняная миска, до краев наполненная желтоватого цвета похлебкой с плавающими в ней кусочками белого сыра. Рядом, в изящной серебряной корзиночке, лежат сушеные севильские финики, а на них покоится запеченная рыба, попавшая в сеть в начале первой, полуночной стражи и еще сверкающая одиноким глазом во мраке ночи, словно она никак не желает примириться со смертью. В этот поздний час у Бен-Атара, ясное дело, не лежит душа к такой обильной трапезе, но он заставляет себя, через силу, отведать пылающей, с жару, похлебки и поклевать белой рыбьей мякоти, потому что не хочет пить на пустой желудок то франкское вино, которое черный раб наливает ему в эту минуту из пузатого графинчика, в прямое нарушение запрета на подношение вина руками идолопоклонников. Да, запрет запретом, но Бен-Атару очень уж нужно сейчас чуть расслабиться и даже слегка опьянеть, чтобы вновь обрести то желанное, слегка затуманенное и беспечное состояние духа, когда вожделение мужчины достигает той надлежащей силы, равно удаленной как от чрезмерной мягкости, так и от излишней грубости, какой была сила того вожделения, что вело и направляло его в начале нынешней ночи в любовных утехах с первой женой. Однако вправе ли он позволить себе беспечность в обращении с незнакомым, чужим вином, чьи сокрытые свойства ему пока совсем неизвестны?
Он ведь поначалу, из уважения к своим исмаилитским спутникам, подумывал и вовсе отказаться от этого кувшина с франкским напитком, который ему предложили двадцать дней назад в гавани Бордо в обмен на такого же размера кувшин оливкового масла. Ему-то самому вполне достаточно было глотка-другого из графинчика со сладкой настойкой на изюме, которую он прихватил из дому для выполнения священных заповедей кидуш и гавдала. Но как раз исмаилит-капитан и уговорил его в конце концов не отказываться от этого франкского напитка, столь соблазнительного, по его словам, и на вкус, и на запах. Мореходам, даже если они правоверные магометане, пить вино отнюдь не возбраняется, объяснил ему капитан Абд эль-Шафи, который за долгие годы, проведенные в плаваниях, стал не только закаленным моряком, но и большим знатоком морских обычаев. Ибо если всех людей в мире, продолжал этот бывалый мореход, и вправду, как говорят, можно разделить на живых, на мертвых и на мореплавателей, то ведь тогда мореплаватели не относятся ни к живым, ни к мертвым, ибо они всего лишь уповающие, а что еще так помогает упованию на милость Аллаха, как не глоток доброго выдержанного вина? Неудивительно, что и сейчас, заметив, что еврейский хозяин пьет в одиночестве в тишине ночи, капитан Абд эль-Шафи торопливо выбирается из подвешенной к рее веревочной койки, дабы и самому побыстрее подкрепиться очередным глотком сладостного упования — ну, пусть не на то, чтоб достойно удовлетворить молодую жену, так хоть на то, чтоб река Сена даже и нынче, под самый конец жаркого лета, оказалась достаточно полноводной и глубокой, чтобы их старый пузатый корабль вошел в ее русло достойно, как входит к жене долгожданный супруг, безо всякого для себя ущерба и позора.
Нет, разумеется, капитан не осмеливается налить себе сам, не испросив предварительно разрешения у хозяина, но зато уж, начав наливать, пьет так жадно и быстро, словно не вино заглатывает, а воздух, и потому молодого раба приходится раз за разом посылать в трюм — снова наполнить графинчик из стоящего там кувшина с бордосским напитком, покамест, наконец, и компаньон Абу-Лутфи, который спит себе сном праведных в том же трюме, укрывшись среди мешков со специями и свернутых верблюжьих шкур, откуда ему сподручней присматривать за спрятанными в бурдюках благовониями и кинжалами, — покамест и он не просыпается вдруг от доносящегося с палубы веселого бульканья и неожиданно появляется из корабельных глубин. Нет, нет, не затем, разумеется, чтобы, упаси Всевышний, нарушить запрет Пророка, а затем, чтобы просто полюбоваться сверкающей в графинчике рубиновой жидкостью, а может, даже чуть-чуть втянуть в ноздри ее незнакомый аромат. Увидев, однако, как беспечно и спокойно пьет единоверец-капитан, Абу-Лутфи возводит очи к ночному небосводу, словно проверяя, неужто даже в такой дали от родных земель, да еще на пугающем пороге невежественной и темной христианской страны, с ее зыбкой властью и бурлением суеверий, там, в небесах, отыщется кто-нибудь, кто разгневается на него, ежели он тоже отведает этот излюбленный напиток местных жителей — нет, нет, не затем, разумеется, чтобы, упаси Всевышний, ублажить свою плоть, но исключительно ради того, дабы лучше распознать природу того зелья, на котором настояны чувства и разум тех, с кем он вскоре вынужден будет помериться силами. И вот он поднимает бокал и, прикрыв глаза, приближает его к губам, слегка пригубляет прохладную жидкость, и лицо его вдруг быстро и сильно бледнеет, потому что теперь он уже не нуждается в объяснении того, насколько чуден вкус этого запретного напитка и как легко он может закабалить человека. Охваченный страхом, он решает тут же, немедля, прекратить свои недозволенные деяния, но ему жаль выплеснуть это чудесное, пьянящее вино в морскую пучину, и потому он передает свой бокал капитану. Тот без промедления и с нескрываемым удовольствием опустошает бокал и, утершись рукавом, указывает хозяевам в знак благодарности на две новые звезды, что минувшей ночью взошли над северным горизонтом, словно желая воочию показать дерзким пришельцам с юга, как далеко от родных земель они уже заплыли под нескончаемым бархатным пологом расшитых звездами небес.