Выбрать главу

Но как попал я в Дарданеллы, или по-турецки в Богаз-кале-си (Кале – по турецки значит крепость; а что значит богаз, виноват – не знаю, вероятно взято с славянского языка, и просто все вместе означает: Бога крепостца, т.-е. Божья крепостца; спросить у Тютчева), а оттуда в Троаду? спросите вы меня. Вот это требует искренней исповеди, в которой изобразится не самая похвальная и блестящая часть моей Одиссеи. Знайте же, что мы 4 августа ночью сели на пароход с Титовым, Андреем Муравьевым, Войцеховичем, Трубецким, Сталем, тремя Русскими художниками, и держали путь на Афонскую гору. Первые сутки плавания нашего, как вообще всякого плавания, прошли очень благополучно. Море ласкалось к нам и небо улыбалось. Я давно заметил, что первый день плавания в море обыкновенно похож на первый медовой месяц новобрачных. Союз самый миролюбивый: упиваешься пегою и счастьем. Убаюканное воображение не предвидит в будущем ни расстройства, ни размолвки, никакой точки преткновения. Так было и с нами. Мы уже переплыли Мраморное море, Гелеспонт, приветствовали поэтическим воспоминанием берега, прославленные любовью Геро и Леандра и самохвальством Байрона. Перед нами рисовались украшенные блеском баснословных преданий и действительною прелестью своих очерков и Имброс, и Тенедос, и гора Ида, и снежные вершины Самофракии. Заметьте еще притом, что вся эта живая картина была облита и согрета чудесными лучами заходящего солнца, какого ни в Риме, ни в Неаполе я никогда не видал. Зарево чисто золотого сияния, или, если хотите, и что по-моему еще ближе к истине, нежно-лимонного цвета, обняло края видимых нами небес. Вообще небо, когда войдешь в Дарданеллы, уже отражается особенною синевою, которая на Босфоре еще довольно тускла и мало чем отличается от нашего северного неба, впрочем, заметить должно, за исключением звезд, которые здесь горят и блещут несравненно светлее наших вообще лунных ночей, составляющих едвали не исключительную принадлежность и прелесть берегов Босфора.

В подобных созерцаниях и наслаждениях пробыли мы на палубе до полуночи и отошли в свои каюты с уверением, что проснемся к семи часам утра у подошвы Афонской горы. Скоро сказка сказывается, но не скоро и не так дело делается. Мы только что улеглись, а ветер тут и поднялся. Сперва начал он свежеть и посвистывать, а там уже пустился дуть во всю мочь и реветь. Море уже не улыбалось нам по-прежнему, а бешено и дико хохотало, волнами заливало палубу, швыряло пароход наш то в ту, то в другую сторону. Пароход наш, нечего греха таить, был сложения не крепкого и не в силу было ему бороться с неприятелем, который с каждым часом все становился сердитее и наступательнее. Утомленный, он уже почти не подвигался вперед, а только что держался на море и страшно плясал в присядку на одном месте. Так провели мы несколько мучительных и продолжительных часов. Вы на море бывали, следовательно знаете, что такое морская качка и все её последствия внутренния и внешния, тайные и невольно от избытка сердца изливающиеся. Между тем ветер все продолжал свежеть, так что, признаюсь, меня но коже и под кожею подирал мороз. Наконец капитан парохода пришел объявить Титову, что благоразумнее будет поворотить назад и что по слабости парохода он долее за него не отвечает. Так и было сделано. Мы бросили якорь у Имброса и выждали конца бури под его благодетельною защитою. При обратном входе в Дарданеллы нашли мы русский военный корвет, который тоже, как мы, не знал куда деваться от ветра, стоял прикованный к месту и тосковал по южном ветре для свободного входа в пролив. Командир корвета, явившийся к Титову, брался благополучно и скоро доставить нас на Афонскую гору. Это предложение соблазнило Титова. В течение 20-летнего пребывания своего в здешних краях он несколько раз собирался посетить древние и знаменитые монастыри, и сборы его все оставались неудачными. Обидно и больно было ему на полупути отказаться от цели, долго ему не дававшейся. Для Муравьева Афонская гора была еще привлекательнее. Она стояла на первом плане предначертанного им путешествия и он полагал пробыть на ней месяц или более. Разумеется, он последовал примеру Титова. Отважная молодежь паша и не задумалась, особенно Трубецкой, который в блаженном неведении проспал вело бурю и не видал её даже и во сне. Дошла очередь до меня. Каюсь в малодушии моем. Но бурная ночь так измучила меня физически и нравственно, или нервически, так часто во время тревоги и тоски приходило мне в голову, что куда и зачем я пускаюсь во все тяжкия, что мне суждено заснуть на месте, а не наездничать по волнам и по суше и вызывать на рукопашный бой трудности и опасности, с которыми бороться не умею; все это и многое другое так живо представилось мне, так убедительно и прискорбно проникнуло меня, что я отказался и от корвета, и от Афонской горы и от храбрых сопутников моих. Бедный инвалид телом и духом, остался я на инвалидном пароходе, столь же дряхлом и малодушном, как я. Грустно и обидно было мне смотреть на отважный корвет, который бодро поднялся с места и, легкий на ходу, стал рассекать и топтать волны, как будто насмехаясь надо мною и над трусостью моею. Перед ним и счастливцами, которые доверились ему, все более и более расширялся горизонт и светлело будущее, а я оставался при одном прошедшем. Судьба сжалилась надо мною и дала мне товарища, с которым мог бы я поделиться стыдом и унынием; в отступлении на пути богомолья последовал за мною, и кто жe? один из представителей нашего Святейшего Синода – Войцехович! Это меня несколько утешило и облегчило совесть мою Мы вышли с ним на берег в Дарданеллах. Отказавшись от душеспасительного подвига, мы вспомнили языческих богов и решились посетить Троаду. Наш консул Фонтон взялся быть нашим вожатым. В старые годы я мог бы подумать, что судьба не без умысла подвернула мне Дарданеллы вместо Афонской горы. Вы знаете, что она не только недоступна женщинам, но что на ней не видится никакая тварь женского рода (впрочем за исключением блох, которых, говорят, там множество). В Дарданеллах, напротив, на первом шагу встретила нас законная представительница прекрасного пола, жена Фонтона, гречанка, в национальном головном уборе и в черной бархатной, золотом шитой, национальной одежде, которая придавала необыкновенно живописную и поэтическую прелесть красоте её. В старые годы не обошлось бы тут без