— Да, — подтвердил Кеке. — Новая!
Мне показалось, что стало холодно и, внезапно рассердившись, я сказала, что восьмидесятилетие — это абсолютно дурацкий праздник.
— Дружок, — произнес Вильхельм. — Праздник был настоящий и по-своему красивый, но он уже кончился. Остались теперь только мы, что сидим тут и пытаемся размышлять.
— О чем? — спросил Юксу.
— О нас! Обо всем на свете!
— Как, по-твоему, о чем думает бабушка?
— Это никому не известно.
Вильхельм продолжал:
— А история примерно с пятьюдесятью парадами в неделю! Да они ведь с ног собьются. Им ведь не успеть больше, чем молодым, этим дьяволам.
— Каким таким дьяволам? — спросила я.
— Критикам! Пятьдесят выставок в неделю.
— И никто больше ни о чем не спрашивает, — сказал Кеке. — Насмотрелись досыта. И своя критика была.
Он продолжал:
— Ниже спины замерз. Подвигаемся?
Когда мы пошли дальше вдоль берега, он дружески спросил, чего я хочу от жизни.
Немного поколебавшись, я ответила:
— Любви! Может быть, верной…
— Да, — сказал он, — ведь это правильно. Некоторым образом. Для тебя, по крайней мере.
— И путешествовать, — добавила я. — У меня такое желание — путешествовать.
Кеке ненадолго замолчал, а потом произнес:
— Желание! Как видишь, я жил довольно долго, стало быть, работал тоже довольно много. Это одно и то же. И знаешь, во всем этом спектакле, именуемом жизнью, единственное по-настоящему важное — желание. Оно приходит и уходит. Сначала получаешь его бесплатно и не понимаешь, что это, только расточительствуешь. А потом оно становится чем-то, за что испытываешь страх.
— Было ужасно холодно, Кеке шел слишком медленно, и я замерзла.
Затем он сказал:
— Целиком картину трудно увидеть. По-моему, сигареты кончились.
— Вовсе нет, — возразил Юксу. — Вот «Филипп Моррис», бабушка сунула их мне в карман. Она свое дело знает.
Кеке перешел к остальным, они зажгли свои сигареты и также медленно продолжили свой путь.
Мы с Юнне шли за ними, и я шепнула ему:
— Ты устал от всего? Не пойти ли нам домой?
— Тихо, — попросил он. — Я хочу послушать, о чем они говорят.
— Давай, Вильгельм, начинай — сказал Кеке.
— Его глина… Она перешла к дилетанту. Дерьму, тому, что держался впереди всех, к кому угодно. Не прошло и двух дней со дня его смерти, как явилось это дерьмо и скупило всю глину у вдовы за бесценок. А покойный был стар, подумать только, какая глина!
— Юнне, подожди немного, попросила я, — мне в туфлю попал песок.
Но он пошел дальше, к ним. Когда они вернулись обратно, Юнне поспешно рассказал, что глина все время оживает, все больше и больше. Для каждого скульптора это всегда одна и та же глина, и ее постоянно надо держать влажной, а новая глина совершенно не такая, она не живет…
Я спросила, кто из них, собственно говоря, скульптор, — но он не знал.
— Они говорили только о том, чтобы увидеть скульптуру, — сказал Юнне, — я не знаю…
Он был очень разгорячен и спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь дома, чего-нибудь, чтобы их пригласить.
— Ведь еще не очень поздно, — добавил Юнне, — а с ними нам никогда больше не встретиться, для меня же это важно.
Я знала, что многого предложить мы не в состоянии, и Юнне тоже очень хорошо это знал. Немного анчоусов, и хлеб, и масло, и сыр, но всего лишь одна бутылка красного вина.
— Все будет хорошо, — сказал Юнне, — если мы только сделаем вид, будто пьем, пожалуй, им тогда хватит, как по-твоему? Да и дом наш как раз за углом.
— Ладно, — согласилась я, и он засмеялся.
— В Бруннспарке[3] было очень красиво, все цвело и распускалось.
Вдруг усталость с меня как рукой сняло, я только знала, что Юнне наконец рад.
Мы все остановились перед высокой черемухой. Она стояла в полном цвету и светилась белизной мела в весенней ночи. Пока я рассматривала дерево, меня вдруг осенило, что я не любила Юнне, как могла бы его любить… абсолютно.
Взглянув на меня, Кеке сказал:
— Это только для подарка, это ничего не значит.
Я не поняла его. Мы пошли дальше.
Он сказал:
— Собственно говоря, твоя бабушка ничего не рисовала, кроме деревьев, и как раз деревьев из этого самого парка. В конце концов она постигла дерево, идею дерева. Она очень сильная. Она никогда не теряла свое желание.
Естественно, я питала колоссальное уважение к тем, кто только и делал, что искал свои утраченные желания и не интересовался ничем другим, но одновременно я беспокоилась, хватит ли кофе и убрано ли дома. Думала я и о том, что висело у нас на стенах, может статься, наши картины — совершенно невозможны, может, они нечто, что только нравится, но чего совершенно не понимаешь. Кеке подошел ко мне и спросил, не мерзну ли я.