С той горькой поры утекло много воды, и как выросла и неузнаваемо изменилась деревня, так неузнаваемо изменилась, выросла, обучилась, вышла на широкую дорогу и женщина.
Читатель видел, что армянское сельское хозяйство не переставало развиваться даже во время Отечественной войны: расширилась площадь под озимым клином, увеличилась посевная площадь вообще, введен правильный травопольный севооборот, возникло свое семенное хозяйство по кормовым травам, проведены новые оросительные каналы, выросло огородничество, — за счет чьего труда и стараний произошло это в тяжелые военные годы?
Ясно, что это огромное вложение труда в землю произведено женщиной, армянской крестьянкой. Не только пришлось ей принять на себя и нести непривычные физические полевые работы, которых она не знала до войны, но и сделаться участницей острейшей борьбы сельского хозяйства за передовые формы.
Поэт Аветик Исаакян в ответ на созданную им песенку получил приглашение в гости. Звал его замечательный колхоз у подножья Арагаца, организованный выходцами из Турции, сасунскими армянами. Поэт увидел перед собою крепкие, приветливые крестьянские домики, густые волны чистых, выхоленных посевов, сады, над которыми жужжат неподвижные, словно ввинченные в воздух пчелы, — и навстречу ему из каждого дома грянула его собственная песня. Он медленно шел мимо открытых дверей, сутулый, подтянутый, склонив свои характерный профиль, и всюду его умные прищуренные глаза встречались с другими — смелыми, смеющимися, ласковыми глазами. Статные сасунки, крепкие женщины, словно сошедшие со страниц эпоса, — высоченного роста, широкой крестьянской кости, с хорошо посаженной головой на плечах — встретили своего поэта, мерно, под пение, раскачивая деревянные «люльки» с маслом. Но ласковые глаза глядели на Исаакяна, как смотрит мать на малого ребенка. Ведь для него, для почетного гостя, в этот час встречи крестьянки бросили свою сегодняшнюю большую работу кирки и лопаты, стали на место древних бабок и семилетних девочек и «представили», «сыграли», ту исаакяновскую идиллию, о которой так простодушно поется в песне.
Страстная потребность взглянуть на нее, на эту новую армянскую женщину, гнала нас из колхоза в колхоз, — и всюду нам обещали встречу с ней в сумерки, после работ. А сумерки никак не падали, долгий день не кончался, долгие дороги вели нас по следам вложенного ею труда, по следам кирки и лопаты. Мы проезжали там, где несколько лет назад ничего не было, кроме пустыни. Художники воспели эту пустыню потому, что она была красочно хороша, особенно осенью, — на горизонте одинокий голубой кристалл змеиной горы Илап-даг, вокруг высохшая, рыже-красная на закате библейская земля цвета порыжелой гравюры, и единственная растительность — грубые пучки «лошадиного щавеля» той же гаммы и того же оттенка. Но и воспетая за сходство со старой гравюрой, это была пустыня, пространство, вырванное у человека, лежащее втуне. А сейчас, словно кто-то поднял невидимые заслоны, сюда набежала вода, и чудом сделалось это присутствие воды на земле! Вдоль дороги обильно, без дождя, текут и чмокают, уходя в шлюзовые ямки, бесчисленные серебряные струи, булькает влага в траве, стоит влага по межам пышных густых всходов, убралась вся земля в урожай, выросли вдоль дороги многочисленные сады, свесились над дорогой по узким Деревенским улицам «американские» клены, которые и здесь, как в Сибири, растут удивительно быстро и стремятся сплести над дорогой свои ветви зеленым непроницаемым сводом. Чтоб вывести сюда воду, устроить ее, создать ей бесчисленные мелкие русла, из дома в дом, из сада в сад, бросить ее на поля, регулировать, открывать и запирать ее, нужно было по-мужски поработать киркой, рыть землю под невыносимым солнцем, обливаясь потом…
С незапамятных времен в Аштаракском районе было одиннадцать маленьких каналов на одиннадцать селений, и все они питались водой из небольшой речки Амберд. Но так как эти каналы были маленькие и мелководные, вода в них плохо хранилась, усыхала, просачивалась, и ее не хватало. В Аштараке задумали построить один-единственный, большой, полноводный канал на все деревни, с тем чтобы воды хватало с избытком. Строить было нелегко. Сперва высоко у подножья Арагаца надо было пробить к месту стройки дорогу, а уже потом начать копать землю. Аштаракские женщины ушли наверх, жили в палатках, спали на земле и почти закончили большое инженерное сооружение, резко меняющее весь водный баланс района. «Работают эти женщины, как асланы», — почтительно сказал о них старичок учитель. «Аслан» на народном языке — лев. Где же, наконец, эти львы? Когда мы увидим их?
Все крепче и прохладней становился воздух, но запах земли умирал в нем, угашаемый вечерней росой, как темнота гасит краски. Мы шли к последнему колхозу через необыкновенное поле. Оно стояло в рост человеческий, по пятнадцать стеблей из одного корня, — и на тяжелых мохнатых пшеничных колосках были повязаны узкие красные тряпочки. Семь колосков обвязанных на семь необвязанных. Мы притянули к себе жирный колос в бантике — он был безусый, лишенный длинных своих волосков. Бантик означал, что колос «кастрирован». Это было поле семеноводческого колхоза.
Чтобы зерновые колосья не оплодотворяли сами себя (что ведет к постарению, измельчанию семени, падению урожайности), проводится ювелирная работа семеноводов. Растение ставится в искусственные условия, при которых опылителем его может быть только «дальний родственник», соседний колос. И здесь, как во всем живом царстве, близкое родство, перекипание в собственном соку неизбежно приводит к дегенерации, а отказ от него — к омоложению, к новому биологическому расцвету. За этим полем будущей «элиты», то есть высокосортного, крупного пшеничного зерна, показалось такое же ювелирно обработанное поле ячменя «поллидиума», — и, наконец, вдалеке блеснул яркий огонек: это вынесли лампу на веранду сельсовета.
Мы побежали на огонек, а за нами, над горизонтом, почти обдавая нас жаром, словно опахивая теплым, нагретым воздухом полей, выкатывался огненный ободок необыкновенно большой луны. В колеблющемся двойном свете, в острых рембрандтовских очертаниях перед сельсоветом двигалась и волновалась толпа. Из сумрака в свет выступали, озаряясь с внезапной яркостью, то круглое молодое лицо с темными щеками, в которых угадывался густой, почти кирпичный румянец; то морщины, бесчисленные, лучеобразные, сухого старушечьего лица с опущенной низко повязкой. Но больше всего было лиц женщин среднего возраста — и это были, наконец, желанные нам «асланы». Невольно замедлив шаги, мы вступили в круг неверного двойного света.
И женщины ждали нас, — ждали нас, как и мы их. Есть в человеке лучшее, непередаваемое, — то внезапное чувство кровной внутренней близости, которое роднит вдруг городского жителя, давно отошедшего от земли, с его народом. Серьезные, хорошие, простые женщины обступили нас. Прохладный ветер обсушил пот с их щек, но еще не остудил жара их разогретых рук, державших тяпки, лопаты, — они пришли сюда прямо с места работ. От них веяло могучим теплом, и каждой хотелось протиснуться поближе к вам и рассказать о себе, очень много рассказать о себе, очень много рассказать, кажется, конца нет, сколько рассказать, но когда до нее доходила очередь, каждая внезапно теряла слова.
И туго, по одному, доставались нам эти слова: зовут Дардо, или Гюлизар, или Нубар; тридцать лет, тридцать два года, двадцать восемь; муж на фронте, пишет, пропал без вести; четверо детей, четверо детей, четверо детей, — средних лет армянка непременно имеет не меньше четверых, а за сорок — восемь, девять, и это не только в деревне, это и в городе; учатся дети, маленький — в яслях; двести, полтораста, сто восемьдесят трудодней (в середине лета!). Как работается? Трудно, конечно, ну, да время военное, нельзя, чтобы легко, никому не легко. Раньше на полях не умела, — сейчас все могу, любое дело дай — сделаю…