— Согласен. Прекрасная картина социальной свободы и всеобщего благоденствия! — Горький скептически покачивает головой. — Из поэмы я знаю, как недоволен ты был условиями жизни людей твоего времени и как страстно ты мечтал о достойном человека будущем. И все же эта картина — сказочная, утопическая.
Шота поворачивается к нему.
— Конечно, вы сегодня знаете больше, вы учили историю. Вы отчетливее, чем мог тогда я, осознаете, как, каким образом человечество сможет проложить свой путь сквозь столетия, как в своем поступательном движении вперед оно учится с пользой для себя использовать эту Землю и пресекать происки тоже становящихся опытнее современных каджей.
— В нашей стране мы лишили власти каджей, — говорит Ираклий Абашидзе.
— Да, но в мире они еще существуют. Великая борьба, которую я называю борьбой между Добром и Злом, продолжается и в некоторых странах еще не достигла своего апогея.
— Шота, ты сомневаешься в победе? — Абашидзе поднимается с места. — Войско борцов во имя Добра растет на глазах.
Шота отрицательно качает головой.
— Сомнение в победе "сил Амирани" мне так же чуждо, как и тебе, дорогой Ираклий. Я лишь обращаю внимание на то, что каджи представляют собой еще мощную силу и властвуют над многими людьми, над их разумом. Вы можете считать мое представление о будущем утопическим, но в победе сил Добра — я знаю точно — не последнюю роль сыграет победа Разума.
Грибоедов, недовольный этим ответом, поправляет свои очки.
— Однако разум, уважаемый Шота, приносит страдания. Разве не ты писал об этом?
— Если он довольствуется изучением внешних, поверхностных явлений, тогда да — разум приносит страдания, — отвечает Шота уверенно, — тогда он сбивает с пути. Разум же человека должен исследовать взаимосвязи и взаимодействия различных сил в мире и через это стремится к постижению высшей мудрости.
— А что это означает, по-твоему? — спрашивает Грибоедов с любопытством.
Руставели поправляет свою накидку и, скрестив руки, говорит:
— Попытаюсь очень кратко пояснить… Я верю, что высшая мудрость — в познании того, что счастье от людей не будет скрываться вечно, потому что во все эпохи угнетатели были слабее свободолюбивых сил народа. Вопреки всякой покорности, в том числе и той, к которой призывает церковь, я призываю людей к активному устройству своей судьбы, к борьбе против страданий и зла. Вопреки заявлениям о "непостижимости бытия" я проповедую познаваемость жизни и необходимость познания жизни…
Максим Горький задумчиво поглаживает свои густые усы, покачивает большой головой. Возможно, он думает о своем герое Данко, который вырвал из груди свое пылающее сердце, чтобы осветить людям путь в темноте?
— Ты очень высокого мнения о людях, — говорит он.
Шота твердым голосом отвечает:
— Да, я верю в большие физические и духовные силы человека.
Горький какое-то время размышляет, смотрит на Руставели, а затем говорит:
— Я прошу нашего уважаемого тамаду извинить меня, если я несколько отклонюсь от темы… Говорить о грузинском народе, не чествуя его величайшего поэта, я не могу. Что все-таки объединяет трех витязей его поэмы для совместных действий? Как назвать стремление представителей трех народов к более тесному сближению, к самопожертвованию друг для друга? Где находит свой естественный приют настоящая, страстная любовь между Тариэлом и Нестан-Дареджан, между Автандилом и Тинатин, между мужчиной и женщиной? И наконец, где находит приют непоколебимая вера в окончательную победу Справедливости и Добра над Несправедливостью и Злом? Где возникают и процветают все эти добродетели и мечты, идеи и идеалы, если не в народе?!
Шота, стоя, выслушивает слова Горького и, глубоко тронутый, снимает свою меховую шапку. Под аплодисменты собравшихся Горький опорожняет свой рог. Шота, с обнаженной головой, подходит к нему и кладет ему руку на плечо.
— Благодарю, Максим, — говорит он тихо. — Ты открыл свое большое сердце для моего народа и моего скромного произведения.
Они обнимаются и целуются.
Все за столом приходит в движение. Декабристы произносят здравицы в честь грузинского народа. Чавчавадзе, Ираклий и другие грузины провозглашают тосты в честь русского народа. Слышится громкий гул голосов. Одоевский встает и хочет что-то сказать. Но тут Шота снова выступает во главу стола и движением руки просит тишины. Он начинает говорить, тихо, очень тихо. Я напрягаюсь, чтобы его понять, а он смотрит на меня и наполняет рог вином. Но я ничего не понимаю, ничего не слышу, кроме торжественной музыки. Лунная диадема парит над ним, обвивает венком его густые, мерцающие голубизной волосы. Таким он и подходит ко мне. Словно околдованный, смотрю я на поэта с сияющей лунной короной на голове. Хочу что-то сказать и не могу произнести ни слова, хочу взять наполненный вином рог и не могу поднять руки, протягиваю ее, наконец, с трудом вперед и выбиваю рог из рук Шота… Его лицо вдруг превращается в лицо Зураба…