Выбрать главу

Красный горизонт темнел, очертания становились резче, река была стеклянно–серой.

Сестры–близнецы прохаживались под руку с Генеком и Юлеком, обмахиваясь платками. Они были похожи на богинь плодородия, по их лицам было видно, что они довольны. Где–то далеко–далеко лаяла собака. Генрик заметил панну Ядю. Она стояла под деревом возле накрытого стола, на нее падал свет от качающейся на столбе лампы. Наклонив голову и обняв руками плечи, Ядя смотрела куда–то в сторону, в землю. Она казалась такой прекрасной и такой печальной, что Генрика пронизала беспокойная нежность. Он уже готов был подойти, сказать что–нибудь теплое, милое, может, даже упасть на колени, во всяком случае, пригласить на танец, как вдруг почувствовал в сердце холод. Ведь панна Ядя стоит там такая грустная потому, что Генек и Юлек танцуют с дочками мясника и совсем забыли о ней, оставили ее, бедную, покинутую. Она влюблена в одного из них, это ясно. В которого? Безразлично. В эту минуту Генрик почувствовал такую злобу, такую обиду, стыд и ненависть, что готов был на всякий случай избить обоих.

Панна Ядя неподвижно стояла в овальном медальоне колеблющегося света. Она прихорашивалась для одного из них. Надушилась для одного из них своим одеколоном с запахом акации. И теперь страдает из–за одного из них, прекрасная, полная тепла, трогательная, такая нежная и изящная в своей белой блузке, темно–синей юбке и в первый раз на высоких каблуках.

Ах, избить бы обоих, а потом дать пощечину панне Яде!

Он отвернулся и побежал вдоль Пилицы к березовой роще, не раздеваясь бросился на свою постель в палатке и сразу заснул крепким сном, каким в молодости кончаются все заботы и беспокойства.

Вернувшись в Варшаву, Генрик ходил грустный и задумчивый. Он вынужден был признаться самому себе, что влюблен в панну Ядю. Как он жалел о тех днях, когда мог смотреть на нее в любую минуту. А ведь он никогда с ней не говорил, всегда стоял в стороне, и она могла подумать, что он ею пренебрегает. Если бы он встретился с ней снова, он бы вел себя совершенно по–другому. Смело, естественно. Может быть, она предпочла бы его тем двум олухам? После долгих раздумий и колебаний он решился написать панне Яде открытку.

Дорогая панна Ядя!

Шлю вам сердечный привет из Варшавы. В Бялобжегах было очень приятно, и я надеюсь, что приеду на будущий год, и тогда мы снова увидимся и, может быть вместе сходим на танцы. В тот раз так получилось, что я никак не мог.

Позволю себе пожать ваши ручки и очень сожалею, что на расстоянии.

Генрик.

Он долго колебался, опустить ли эту открытку в ящик, а когда опустил, его охватило отчаяние, что он позволил себе слишком большую смелость и что теперь уже никогда панна Ядя не будет к нему благосклонна.

Она казалась ему такой близкой и дорогой, он был готов ехать в Бялобжеги и просить ее руки, он обдумывал, что скажет родителям о своем отъезде. Каждую ночь она снилась ему, каждый день он думал о ней.

Генрик редко получал письма. Письмо, которое он получил, было розового цвета, его фамилия и адрес были выписаны на конверте крупным ровным и красивым почерком.

Он держал письмо в руках, вертел его, разглядывал и не решался распечатать. Это могло быть, это должно было быть письмо от панны Яди. Ведь он послал ей открытку, чтобы иметь предлог дать свой адрес.

Ему казалось, что он держит в руках не письмо, а медальон с изображением девушки, трогательной, полной тепла, со склоненной головкой обнимающей руками свои плечи, мерцающей в игре света и тени.

Он боялся распечатать это письмо. Боялся, что холодное, чужое или равнодушное содержание уничтожит и разобьет сокровище, которое он нашел под деревом на лугу над Пилицей и с того вечера носил в своем сердце. Весь день он ходил, так и не распечатав письма, шепча про себя трогательные, нежные слова, которых, конечно, не могло быть в этом письме. Временами его одолевали сомнения, и он уже читал в своем воображении слова суровые, карающие, полные упрека:

«Право, не знаю, неужели я дала тебе повод безнаказанно обижать меня такой дерзостью…»

К вечеру он оказался в Лазенках и сел на скамейку, на мгновенье закрыв глаза, прижал письмо к груди и резким, отчаянным движением распечатал его.

Пан Генрик!

Не прибавляю к обращению ничего, так как боюсь, чтобы вы не рассердились, но вы сами должны догадаться. Я очень обрадовалась вашей открытке, так как подумала, что, может быть, вы меня не так уж не любите, как я думала, потому что вы никогда не хотели со мной разговаривать, даже не смотрели на меня. Еще бы. Не на что. Там, в Варшаве, наверно, такие девушки, на которых и посмотреть приятно и стоит поговорить. Но хотя я некрасивая и неумная, все–таки вы обо мне вспомнили, отчего я несколько дней ходила такая счастливая, что вы не можете себе представить. Я бы вам сказала, что о вас говорили все девушки в Бялобжегах, когда вы уехали, но не хочу, а то вы начнете воображать. Пожалуйста, не сердитесь, но я иногда о вас думаю, а два раза плакала, что вас уже здесь нет, и я не могу хотя бы вас увидеть. Нет. Три раза плакала. Потому что один раз плакала, когда вы не пришли на гулянье на луг, а я думала, что вы придете, и только ради вас я туда собиралась, и наряжалась, и надушилась «акацией», так как в «Звене» сказали, что вы этот запах любите, а вы не пришли, и я плакала. Пожалуйста, напишите мне еще когда–нибудь хоть словечко, а если бы вы когда–нибудь захотели приехать, то я бы, наверно, умерла от радости, потому что вы даже не знаете, а я вам ничего не скажу.