Выбрать главу

Еще как‑то раз он показал мне потрепанную, пожелтевшую, без обложки и титульного листа книжку и сказал, что она принадлежала Даниилу Андрееву, что он очень любил эту сказку и воспринимал ее по — своему. То был, как я потом выяснил, роман для детей Вольдемара Бонзельса «Приключения пчелки Майи», изданный в 1923 году. Виктор Михайлович подарил мне эту книгу. Он вообще много мне, и не только мне, дарил книг, часто с щедрыми надписями.

К сожалению, я не записал тогдашний его рассказ о сказке Бонзельса, замечательный, с тонкими подробностями. Слушая, завидовал его памяти. Он говорил о том, что описанные в книге сообщества шершней и пчел, их выписанные образы и взаимоотношения, их вражду и решающую битву Андреев толковал как мистический эпос, изображающий борьбу неких сил, внятных австрийскому сказочнику, провидцу. То, что Даниил Андреев был неравнодушен к этому писателю, и, видимо, именно в тридцатые годы, подтверждает эпиграф к одной из глав «Немеречи», взятый им из другой книги Бонзельса — «По Индии».

Андреев познакомил Василенко и с теми известными томами (19 и 20) сочинений Ромена Роллана, изданными в 1936 году, которые так потом ценились букинистами. Это — «Жизнь Рамакришны», «Жизнь Вивекананды», «Опыт исследования мистики и духовной жизни современной Индии»… Но Виктор Михайлович Индией не зажегся.

Романтические рассказы друга заставляли его вспоминать чьи‑нибудь строчки. Слушая о кипарисах, которые голубели, а потом растворялись в золоте и казались из него вылитыми, он находил что‑то похожее у Бунина: «На тучах зелень пальм — безжизненней металла».

Еще из записей.

— Даниил Андреев был высокого роста, говорил всегда спокойным тихим голосом, был воздержан в еде, не пил, не принимал участия ни в каких сборищах, был склонен к аскетизму, скромен в одежде, одевался просто, аккуратно, к женщинам относился возвышенно, анекдотов не любил.

Все основные представления о иных мирах, изображенных в «Розе Мира», в тридцатые годы у него уже сложились, и тогда его рассказы казались романтической фантастикой.

В стихах Даниила чувствовалась незаурядная сила, внутренняя напряженность и напевность. Читал он их прекрасно, возвышенно, проникновенно и музыкально.

Он очень любил читать стихотворение Фета «Измучен жизнью, коварством надежды…».

Только сейчас вглядевшись в эту невнятную запись, я перечел фетовское стихотворение и поразился, как не замечал этого раньше. Оно не толь ко предсказывает некоторые мотивы «Розы Мира», которые словно бы выросли из этих стихов, но и вообще о нем, о Данииле Андрееве, с его бессонными видениями:

И днем и ночью смежаю я вежды И как‑то странно потом прозреваю. Еще темнее мрак жизни вседневной, Как после яркой осенней зарницы, И только в небе, как зов задушевный, Сверкают звезд золотые ресницы. И так прозрачна огней бесконечность, И так доступна вся бездна эфира, Что прямо смотрю я из времени в вечность, И пламя твое узнаю, солнце мира. И неподвижно на огненных розах Живой алтарь мирозданья курится, В его дыму, как в творческих грезах, Вся сила дрожит и вся вечность снится.

Даниил Андреев искал «вечную правду солнца мира», видел в своих поэтических прозрениях храм Солнца Мира, даже рисовал его. Наверное, помня об этом «вестническом» стихотворении «Вечерних огней», он поместил Фета в Синклит Небесной Руси, точнее, увидел в нем Фета… Фета, который по — своему тоже умел смотреть «из времени в вечность».

Виктор Михайлович в вечность смотрел по — своему, он ее видел в «земном» — в природе, в истории, в искусстве. Рассказывая о том, что Андреев любил путешествовать и был, например, в Глухове, он тут же сообщал, что под Глуховом добывали каолин, говорил об основателе производства русского фарфора Франце Гарднере…

Василенко писал:

Одному лишь душа научилась — всё прощать, что нельзя простить!

Его добродушие, доверчивость, трогательная страсть посвящать стихи всем, в ком он видел хоть какой‑то намек на хорошее к себе отношение, в нескольких случаях (по — моему) людям, этого и не заслужившим, были обезоруживающи.

Виктор Михайлович рассказывал, как после выхода первой послелагерной книжки «Искусство Хохломы» он оказался в Ленинграде, в гостях у какого‑то своего солагерника. За столом были разные люди, среди которых и бывший начальник их лагеря. Он показал свою книгу. Гражданин начальник произнес тост за Василенко, гордо заявив: «Я всегда знал, какие замечательные люди у меня сидели!» Рассказывал он это улыбчато, с оживлением. Я вообще не помню, чтобы о ком‑то он говорил плохо, осуждающе. Только вспоминая, как его держали на Лубянке в бетонном карцере, где он терял ощущение времени, где с потолка то и дело падали, впивались в плечи ледяные капли, и он, как ему казалось, немного спасался тем, что подставлял под них носовые платки, которые у него оказались, он вдруг произносил: