Некогда приплыл сюда потаенно преподобный Нил на челне, поселился у ключа в укромной пещерке. Но дневавшие — ночевавшие на Десне рыбаки высмотрели монаха, нарушили молитвенное уединение, и сел как‑то чудотворец на камушек у воды, да и уплыл на нем неслышно, как появился. А перед отплытием прорек любопытным трубчевским обывателям: «Будете жить ни сытно ни голодно». Так и доныне живет городок — ни сытно ни голодно.
Но чтобы увидеть настоящий немереный простор, нужно от собора пройти влево, к отгороженному ржавеющей оградкой краю бывшего детинца. Отсюда видна внизу светящаяся Десна, и за почти прямой полоской невысокого берега луга, далеко расстелившиеся, как зеленая, без морщин, скатерть по княжеской столешнице. Наверное, эта даль осталась нетронутой со времен Буй — Тура Всеволода, первого трубчевского князя, когда здесь, рядом с собором, стоял княжеский замок или терем. На лугах темнеются загогулины сросшихся кустов, поблескивает кривым лезвием старица, а за далекими зарослями, правее, просвечивает Нерусса. Километров в двух — трех отсюда она впадает в Десну.
Об увиденном с Соборной горы писал Даниил Андреев в Париж брату: «С круч… открывается необъятная даль: долина Десны вся в зеленых заливных лугах, испещренных бледно — желтыми точками свежих стогов, а дальше — Брянские леса: таинственные, синие и неодолимо влекущие. В этих местах есть особый дух, которого я не встречал нигде; выразить его очень трудно; пожалуй, так: таинственное манящее раздолье».
Заливные луга раньше дружно выкашивали, за ними следили — ни кусточка не росло, все вырубалось до самого леса, уходящего в зыбкую синь. Мало где найдешь похожую древнерусскую ширь и даль, уводящие взгляд не только в пространство, но и в совсем иное время. Никаких труб, столбов, бетонных строений — неряшливых следов родной цивилизации.
Крутой склон, уходящий вниз, к Десне, заметно осыпается. Верхи торчащих кустов словно бы уходят из‑под взгляда. Откосы обсаживали деревьями, укрепляли — не помогает. Говорят, берег внизу когда‑то был голым, а сейчас зарос тополями, кленами, а больше ивняком. Сам детинец с давно оплывшими, сглаженными рвами и валами, со всей воинственной древностью угадывается лишь под указкой знающих людей, и, разгуливая по парку, трудно представить, какая тут была неприступная крепость. А ведь была.
Посредине парка, в конце идущей от ворот аллеи, памятник Бояну. Вдохновенный, с бронзовой клочковатой бородой, с длинными пальцами, растопыренными над струнами, песнопевец слепо смотрит куда‑то вверх, в темную листву окруживших его кленов, в просинь неба. Только ли князей воспевал соловей старого времени? Или все же пел о небесном, о духовном, держась поближе к ограде храма?
В парке еще продолжались выступления, а мы пошли туда, где жил Даниил Андреев. Вернее, в тот дом, в котором любил бывать, дом семьи Лeвенков. А квартировал он у их соседки Марфы Федоровны Шавшиной. Жила она одна. Как вспоминают о ней, Шавшина старушка была мудрая, вращалась все больше среди купечества — стирала трубчевским купцам белье. Ее бревенчатый домик, давно поменявший хозяев, под тесовой крышей, тремя окошками выходит на поперечную улицу Дзержинского, а сад «соседит», по выражению Андреева, с левенковским. В саду Марфы
Федоровны рядом с изгородью росли груши, и в ней, чтобы собирать те, что падали с залезших к соседям раскидистых ветвей, была сделана калиточка. Через нее и ходил шавшинский квартирант к Левенкам.
Русская история с ее тяжелой поступью ни разу не обошла захолустный городок, и патриархально большую семью Левенков не минули войны, голод, аресты, смерти. А спасали их — жизнелюбивый интерес ко всему, словно бы врожденная тяга к литературе, искусству, истории, естественная, как связь с природой, от которой они не от рывались, живя в саду, на реке, на виду у лесных и курганных просторов.