Выбрать главу

атаман давит жидов.

За все это время Королёв обнаружил только один изъян в

непробиваемых доспехах Закольева. Это была до странности

необъяснимая тяга атамана к детям, да и вообще к маленьким

существам. Закольев любил возиться с маленькими зверьками,

особенно со щенятами, которым все одно, что свой, что чужой,

лишь бы пузо почесал. Но когда дети вырастали до отроческого

возраста и в их^глазах при виде атамана начинал сквозить страх,

атаман терял к ним всякий интерес и оставлял в лагере только на

положении слуг или как свежую кровь для продолжения своей

династии.

Среди тех детей, что родились в его племени или были приняты им

на воспитание, атаман явно отдавал предпочтение двум недавно

принятым детишкам — мальчику по имени Константин и девочке,

которой он дал имя Павлина. Однажды, в одну из ночей, привезли

в лагерь девочку- младенца, разбудившую всех своим ревом, и

атаман объявил во всеуслышанье, что этот ребенок — его

собственный. По его словам, матерью ребенка была одна из

женщин, по имени Елена, но ребенок будет отдан на попечение

другой, Шуре, — у старшей женщины было больше опыта и она

лучше справится с материнскими обязанностями.

Как-то раз, когда девочка, заигравшись, укусила его за палец,

Закольев, радостно рассмеявшись, кивнул Шуре:

— Какая сильнющая, правда? Могла бы и палец отхватить.

В его словах слышалась отцовская гордость, и Шура поспешила

согласиться с ним. Она всегда соглашалась со словами атамана.

Все, что говорил атаман, становилось для нее истиной.

Сорокалетняя Шура была самой старшей из женщин в лагере и

первой, кто последовал за отрядом. Обезображенная шрамами,

которые были повсюду на ее теле, щеках, на груди — память об

ожогах, полученных в детстве, — она сразу же пристала к старику

Егорычу, единственному пожилому казаку в отряде. Тот с

осуждением кивал головой, когда мужчины помоложе стали

цепляться к ней со своими мужскими забавами, но и уклониться от

этого бедной женщине было никак. Хорошо еще, что Королёву она

не приглянулась. Ведь поначалу-то ее все обходили стороной,

опасаясь ревности Королёва. Но Шура оказалась одной из тех

немногих женщин, на которую Королёв не обратил внимания, чего

от него никто не ожидал.

Может, все дело было в том, что Шура была отчаянной

матерщинницей и без остановки костерила всех в лагере, не важно,

слушали ее или нет. Когда остальные, устав от ее бесконечной

брани, начинали сторониться ее, она жаловалась на жизнь самой

себе, не выбирая выражений. Единственный, перед кем она не

осмеливалась даже рта открыть, был атаман, и Шура только

торопливо кивала в такт его словам. Но стоило атаману отойти, и

она снова принималась браниться из-за любой мелочи, даже из-за

такой, как спутанные волосы у ее воспитанниц. Стоило девочкам

завидеть Шуру с ее деревянным гребнем, как они тут же пускались

наутек.

Мало кто в лагере знал, что она была замужем, но много лет назад

овдовела. Мужа, который нещадно ее бил, самого убили по пьянке.

И когда ее сын Туморов попросился к

Закольеву, она тоже решила идти вместе с ним. Остаться ей

Закольев разрешил, но сразу же предупредил:

— Будешь при детях, но панькаться с ними не смей. Если

они в лагере станут бедокурить — будем от них избавляться.

Шуре уже не надо было объяснять, как атаман привык

избавляться от всего, что ему мешало. Она также поняла, что

девочек, которых до поры отдавали под ее опеку, ждет одна

судьба. «Ах, пойдут по рукам, как пить дать... и так наши

уже косятся несытым глазом... ну, мужики», — и она снова

заряжалась своей бесконечной бранью.

Но вот Павлина... Ее судьба, чувствовала Шура, должна

сложиться по-другому.

ругой любимчик атамана, Константин, тоже рано смек-

Днул, что у него особое место в лагере. К тому же этому

смышленому мальчишке с огромными черными глазами и

непокорной челкой и труда-то особого не стоило сразу стать

всеобщим любимцем. Закольев, несмотря на напускную

строгость, сам не прочь был отложить все дела и повозиться

с пацаненком. Иногда, правда, когда Константин забирался к

нему на колени, вместо привычной улыбки на атамановом

лице появлялось выражение глубокой меланхолии — ее-то