Только теперь, после нескольких попыток, я сумел взять в руки ручку и начать выводить слова.
Это был кошмарный день.
Я побрился и решил отправиться в дом Танцующих. Судя по яркому солнечному свету было часов десять утра.
На помосте сидели одни монахи, игравшие на своих дамару. Танцующие и странное сооружение, геометрически правильное дерево с шарами из слоновой кости и металлическими пластинками, исчезли.
В эту минуту я потерял всякий контроль над собой. Я кричал как безумный, блуждая среди колонн. Я оскорблял монахов и даже принялся трясти одного из них, схватив за шафрановую тогу. Мне сказали по-китайски, что Танцующие уехали в другой монастырь, где готовятся к приезду Хутукту[104] (это значит Просветленный, чудотворец, посвященный высшего ранга).
Я почувствовал себя жалким, осмеянным, опустошенным, брошенным. Я разбросал несколько барабанов и, кажется, попытался сломать цитру. Два очень худых монаха легко справились со мной. Они прибегли к своим боевым искусствам. Я помню, как летел по воздуху и с грохотом свалился на упругий помост. В них не было ненависти.
Я был без сил. Я понял, что не смогу им противостоять. Сильно кружилась голова, колени дрожали.
Меня охватила невыносимая тоска. Танцующие уехали. Мои молчаливые возлюбленные, желанные кхадомы или тулпы или просто бирманские весталки уехали.
Не знаю, упал ли я там или ушел пошатываясь.
Сейчас я не в силах продолжать писать. Я теряю ясность ума, не могу держать ручку. Отдамся на волю гнетущего бездействия.
Я весь в холодном, липком поту. Меня лихорадит. Только на закате ко мне вернулись сознание и воля. Мое «я» стоит на коленях где-то в дальнем углу этого тела, охваченного дрожью. Я пишу с огромным усилием, но это моя «серебряная нить» – единственное, на чем держится разорвавшаяся связь.
Кажется, в какой-то момент здесь побывал Ли Лизанг с другими монахами. Я будто бы видел их через матовое стекло, не в силах различить черты лица. Они говорили по-монгольски, и звучание этого языка напомнило мне о венгерских офицерах, приезжавших в Берлин учиться на наших курсах.
Молодые монахи поят меня чем-то вроде бульона. Они заставляют меня глотать, потому что я пытаюсь выплюнуть его. Я знаю, меня хотят отравить. И знаю, что они почти победили. Я прячу дневник под циновкой. Слова, которые я способен писать в минуты, когда у меня появляется немного сил, придают мне сознание того, что я продолжаю жить в моем «я» как оберштурмбаннфюрер Вальтер Вернер.
Время ускользнуло от меня. Наверняка я целыми днями пребываю в забытьи. Я не перестаю заводить хронометр, хотя это стоит мне огромных усилий. Из коробки доносится его тиканье. По ночам оно слышно очень отчетливо, словно систола и диастола моего времени. Лихорадка не отпускает меня. (Моя ручка словно весит несколько килограммов.)
Во сне (как я предполагаю) у меня состоялся долгий разговор с Грибеном. Он повторил то, на что успел намекнуть во время нашей случайной встречи в Берлине.
Он командовал «рабочей бригадой», отрядом СС особого назначения. Голос Грибена звенел как сталь, но звучал он, словно на пределе, словно вот-вот превратится в вопли безумного. Это был голос человека у последней черты. Они расстреливали евреев у свежевырытой общей могилы в какой-то части Аушвица, когда к нему подошел солдат с дымящимся автоматом в руках…
«Вас зовут. В той группе евреев говорят, что знают вас. Они знакомы с вами по Нагольду». В сером тумане зимних сумерек белели истощенные обнаженные тела следующей двадцатки, которая уже готовилась спуститься в яму в ожидании смертельной вспышки и упасть на окровавленные тела предшественников, многие из которых еще шевелились. «Тела, похожие на трупы, точно как на картине Лукаса Кранаха, которую мы видели в мюнхенской Старой пинакотеке, помнишь?» «Да, они спрашивают именно полковника Грибена», – настаивал солдат.
Грибен говорит мне: «Ты, конечно, помнишь Левиных! Бабушка Левина всегда бросала нам по конфете, когда мы проходили под ее окном на Банхофштрассе. Дочери (одна работала в галантерейной лавке, другая – в магазине «Кроне») раздевали бабушку. Сами они уже были голые. Пергаментные фигуры в тумане. Они поддерживали парализованную бабушку. Могу тебе сказать, они раздевали ее с любовью. Но позвала меня именно Мика. Мика! Пианистка из нашей компании, та, которая подражала Саре Линдер,[105] и которую я… Конечно же ты помнишь! Ты же помнишь, как мы любили Мику!»
«Солдат смотрел на меня. Меня бросило в жар, я весь покрылся испариной. Мика махала мне рукой и улыбалась! Улыбалась как оскаленный череп. Все они танцевали с нами на ежегодном балу в «Шлоссе». Все мы подходили поздороваться к столу бабушки Левиной, которая знала самого Падеревского![106] Солдат смотрел на меня, ожидая приказа. «Я их не знаю, – сказал я ему. – Не позволяйте себя обманывать, иначе сами окажетесь на дне ямы». Наверное, в такую минуту восприятие обостряется. Мы были в тридцати метрах от нее, но Мика, словно услышав мои слова, повернулась к бабушке и с любовью, очень бережно принялась помогать ей спускаться в кровавую могилу. Вскоре я услышал несущую облегчение смертельную очередь».
105
Сара Линдер (1907–1981) – немецкая певица и актриса шведского происхождения, звезда немецкого кинематографа времен Третьего рейха, снималась в основном в музыкальных мелодрамах.