Выбрать главу

Весеннее солнце заливало просторную аудиторию. Недавно вымытые высокие окна смотрели на Неву. С противоположного берега Петр Великий указывал бронзовой рукой на наш университет.

Профессор Холодович сидел у стола, на котором были разложены белые листочки экзаменационных билетов, и безучастно смотрел в окно, на архитектурное великолепие Адмиралтейской набережной.

Я назвал себя, положил перед профессором свою зачетную книжку и взял билет. Прочитав вопросы и обрадованно подумав, что они не так сложны, успокоился. В те времена любая наука для меня была интересна и непререкаема в своих конечных выводах: раз уж такие выдающиеся и незаурядные люди положили столько сил на выяснение непреложной и основополагающей истины, изложили ее в научных трудах, то мне, представителю еще вчера совершенно неграмотного народа, прозябавшего в темноте невежества, оставалось только усвоить ее. Что я и делал с жадностью и удовольствием сначала на северном, затем на филологическом факультете Ленинградского университета, усердно посещая лекции не только по языку, литературе, но и по истории первобытного общества, археологии, древнерусскому языку, экономической географии, диалектическому материализму, истории философии и многим другим предметам.

Набросав план ответа, я предстал перед профессором не без внутреннего трепета: с ним явно творилось что-то странное и непонятное, и неизвестно, что можно было от него ожидать.

Профессор глянул на меня так, будто перед ним было пустое место, и бесстрастным голосом спросил:

— Так с чем сравнивает товарищ Сталин грамматику?

Запинаясь, я с трудом выдавил из себя:

— С геометрией!

— Вашу зачетку!

Передавая профессору зачетку, я пытался заглянуть ему в глаза, скрытые за тускловатым блеском толстых стекал. Что же было там, в его глазах, в его душе, что за мысли заполняли его изрядно облысевшую голову?

Я беспомощно держал в руках билет с так и но отвеченными вопросами, и, когда профессор, размашисто расписавшись в зачетке, протянул ее мне я как-то засуетился, замешкался, пока не услышал:

— Возьмите зачетку!

Закрыв за собой высокие двери в аудиторию, я заглянул в зачетку и едва поверил своим глазам: там стояло «отлично».

Наш экзаменатор, по сведениям, полученным от старшекурсников, щедростью на отметки не отличался. Но в этот день он всем без исключения поставил пятерки, задавая один-единственный вопрос: с чем сравнивает товарищ Сталин грамматику.

Что это было? Растерянность или же своеобразная форма протеста? Эта мысль часто возвращает меня в то солнечное утро, на весеннюю Университетскую набережную, в прохладные аудитории второго этажа филфака.

На следующий учебный год академик Иван Иванович Мещанинов, жестоко раскритикованный вождем якобы за введенный им в науку «аракчеевский режим», прочитал нам курс «Сталинское учение о языке».

Когда умер Сталин, эти же профессора не замедлили заявить, что все они поддались нажиму.

Возвращаясь к тем временам, часто задумываешься: чем же все-таки объяснить такое слепое, рабское следование откровениям «гения всех времен и народов», поддакивание всему, что исходило свыше, видение того, чего на самом деле не было, принятие за непреложные истины явно несправедливых утверждений, возвещаемых от имени партии, как это было с оперой Мурадели «Великая дружба», музыкой Шостаковича, Прокофьева, книгами Зощенко, Анны Ахматовой…

Тогда в число университетских преподавателей и аспирантов влилось новое, свежее пополнение бывших фронтовиков. Это были ребята, которые доказали свою храбрость на войне. Среди них был и Федор Абрамов.

Он уже стал лауреатом и находился в зените славы, когда я спросил его о тех днях.

Мы шли по Большому проспекту дачного поселка Комарово по направлению к Зеленогорску под темно-зелеными сосновыми ветками, пригнувшимися под тяжестью снега. В заколоченных на зиму дачах было тихо, и только время от времени за густыми, запорошенными деревьями слышался истончающийся гудок проносящейся электрички. Федора Александровича трудно было разговорить, но мне удалось расшевелить его воспоминаниями о послевоенном Васильевском острове.

Это было удивительное место, особенно в районе Андреевского рынка, от Пятой до Восьмой линии, где в те годы в подвальчиках располагалось множество пивнушек. Там за небольшую плату можно было получить кружку бочкового пива и порцию невообразимо толстых сарделек. На мокрых столах, на выщербленных тарелках была щедро размазана желтая горчица. Тогда мне почему-то казалось (а может быть, так и было на самом дело), что основными посетителями этих заведений были вчерашние фронтовики, тосковавшие по испытанному окопному братству. Безобразно пьяных было мало. Большинство были оживлены, в приподнятом настроения, словно сохраненном с памятного мая сорок пятого года, дня великой победы, великого облегчения и рождения надежды на заслуженное, завоеванное кровью счастливое будущее. Среди завсегдатаев василеостровских пивных попадались и инвалиды, иные из них катились на грохочущих роликовых тележках. Им всегда заботливо помогали спускаться во влажный сумрак пивной, угощали небогатым, но добротным набором: пивом, водкой и сардельками. Именно сардельками, ибо сосиски считались продуктом более высокого класса, и их можно было отведать в кафе, где к ним подавалась уже не водка, а коньяк.