И это станет счастьем и для земли, и для человека.
Осечка
Люблю рассматривать старые фотографии, листать семейные альбомы. Они не только возвращают в навсегда и безвозвратно ушедшее прошлое, но иногда дарят удивительные находки, воскрешают, казалось бы, напрочь забытое. Так, однажды в семейном альбоме старого Гэмауге, художника и морского охотника из Уэлена, я нашел иллюстрированную открытку, выпущенную федеральным почтовым ведомством Соединенных Штатов Америки. На фотографии был снят сам Гэмауге в полном охотничьем облачении в торосах. На ногах его были «вороньи лапки», снегоступы, сплетенные из сыромятных лахтачьих ремней; непромокаемые, непробиваемые морозными ветрами штаны из нерпичьей шкуры, кухлянка из шкуры молодого оленя, поверх которой был надет балахон-камлейка из белой бязи для маскировки на арктическом льду. Капюшон был откинут, на голове виднелся зимний малахай с опушкой из росомашьего меха. За плечами охотника висел винчестер в чехле из выбеленной тюленьей кожи, а руки заняты посохом с острым наконечником, которым пробуется крепость морского льда. Фотография была не только хорошо сделана, но и отлично напечатана на плотной, солидной бумаге. На обороте, как и полагалось на серийной почтовой открытке, было обозначено место для адреса и марки. Здесь же типографским способом оттиснута надпись: «Дикарь северо-восточной Азии на дрейфующем льду Чукотского моря». Но это был именно Гэмауге, а не другой, и сам хозяин фотографии узнал себя, молодого, крепкого, способного проходить десятки километров но льду в поисках тюленя или белого, медведя.
— Этот снимок был сделан еще до революции, — вспомнил Гэмауге, — Тогда в наше селение часто приходили американские шхуны. Гости торговали, выменивали пушнину, моржовые бивни на всякие безделушки, тайком предлагали спиртное в темных плоских бутылках… Но были и такие, которые фотографировали. Мы поначалу не верили, что с помощью аппарата, похожего на ружьецо с коротким стволом, можно так снять тень с человека, что его образ будет запечатлен на бумаге. Не верили, пока нам не прислали через знакомого торговца Олафа Свенсона несколько фотографий, в том числе и мою.
Этот разговор происходил в домашней мастерской художника. На низком столике, поставленном впритык к небольшому окошку, обращенному к морю, лежали заготовки из моржового бивня, куски китового уса. Гэмауге мастерил морские суда, старинные парусники и шхуны.
Сам Гэмауге до преклонных лет сохранил силу и выносливость морского охотника. Он был высок ростом, на его выразительном и резко очерченном лице светились пытливые, умные глаза.
— Я знаю английский, — продолжал Гэмауге, — и прочитал эту обидную надпись на открытке… Но что поделаешь? Они смотрели на нас как на дикарей.
Когда я покончил с семейным альбомом, Гэмауге достал простую канцелярскую папку, в которой тоже были фотографии, но уже более позднего времени. Первая первомайская демонстрация в Уэлене на льду лагуны, строительство полярной станции, электрического ветродвигателя, группа школьников вместе с учителями, прилет первого самолета в Уэлен, улыбающийся Водопьянов в окружении ребятишек, а рядом — Гэмауге.
И вдруг снимок, сделанный явно в тундре: чукча у яранги, в кухлянке из снежно-белой шкуры оленя, в таких же белых штанах из камуса, в белых торбазах. Обычно так одеваются глубокие старики, показывая, что они закончили свои земные дела и готовы при первом же удобном случае отправиться в другой мир, куда принимают именно вот в таком виде. Но мужчина, снятый у тундровой яранги, был еще молод, да и по выражению его лица можно было понять, что он скорее напуган, нежели покорился своей печальной участи.
— Кто это? — спросил я.
Гэмауге отложил кусок моржового бивня, который он собирался зажать в небольшие тисочки, взял фотографию и с улыбкой ответил:
— Это мои дальний тундровый родич.
— Вроде бы он собрался туда? — я показал глазами наверх.
— Да, — кивнул Гэмауге. — Думал, конец ему… Но вышла осечка.
И Гэмауге засмеялся, а потом поведал мне вот такую историю…
Это произошло где-то во второй половине тридцатых годов. По всей Чукотке победно шествовала новая жизнь, строились школы, создавались колхозы. Неподалеку от угодий оленных людей стойбища Пананто, на южном берегу залива Кытрын открыли культбазу с больницей и другими удивительными домами из дерева. Был даже такой, в котором с помощью натянутых на высоких столбах проводов ловили летящие слова из самой Москвы.
Слухи о новой жизни доходили и до тундры, но там пока ничего не менялось. Но вот приехал молодой безусый парень и сказал, что со следующей зимы будут учить детей наносить и различать на бумаге следы человеческой речи. И будто бы без этого умения нынче чукча существовать не может. В стойбище посоветовались с мудрыми стариками и шаманами и решили — школу открыть. Ибо это куда более безобидно, нежели то, что происходило на побережье, где в больницах русские доктора кромсали людей, вырезая испорченные органы, выискивая болезни в разрезанном человеческом теле, словно это морж или лахтак.