Стихотворение «Весна» уже не потребовало больших творческих мук, а остальные — «Лето» и «Осень» — и вовсе вылились как-то сами собой. И не только потому что эти времена года на моей родине отличались краткостью, а скорее от ощущения, будто эти слова находились где-то в глубинах моей памяти, лишь ожидая часа своего освобождения и назначения.
— Ты когда-нибудь писал стихи? — с некоторым подозрением спросил меня Скорик.
— Никогда.
— Ну, значит, у тебя есть поэтический талант, — решительно объявил учитель. — Пиши, Пиши как можно больше. Осенью покажешь, что сделал, и мы издадим твой первый поэтический сборник. Представляешь, какая будет сенсация — первый чукотский поэт!
Однако поэтического вдохновения у меня хватило ровно на четыре стихотворения. Свою неудачу я объяснил тем, что плохо знал теорию стихосложения, да и стихи в том виде, в каком они сложились у меня для книги чтения, ранее не существовали на чукотском языке.
Я взял в библиотеке книгу Вересаева о Пушкине, намереваясь там вычитать полезные сведения о поэтическом озарении.
В пустой комнате общежития, заставленной голыми кроватями, было прохладно и тоскливо от сознания творческого бессилия. Все чаще вспоминалась далекая родина, короткое, но яркое северное лето. Сейчас у берегов Улака уже нет припая. Если даже северный ветер пригоняет лед, то стоит только подуть южаку, как лед относит далеко за горизонт. Вельботы уходят ранним солнечным утром и возвращаются к вечеру, когда солнце стоит над Инчоунским мысом. В каждой яранге, варят еду, и дым от костров стоит над крышами из закопченных моржовых кож.
Перед сном я пересекал двор филологического факультета и выходил на полчаса на Университетскую набережную, Маршрут у меня был привычный. Сначала направо, к мосту лейтенанта Шмидта, мимо двух сфинксов напротив Академии Художеств, за старую церковь с искусственным катком, туда, где, причаленное к каменной стенке, стояло старое немецкое пассажирское судно, служившее общежитием. Возле него всегда толпился народ, порой прямо у ржавого борта устраивались танцы под аккордеон или установленный на палубе патефон. Кроме парохода-общежития тут были и другие разнокалиберные суда, словно притягиваемые бронзовой фигурой великого русского мореплавателя Крузенштерна. Именно здесь я познакомился с девушкой. Она стояла в кругу наблюдавших за танцующими, видимо, такая же одинокая, как и я. Она пряталась за спины, когда кто-нибудь направлялся к ней, намереваясь пригласить на танец. У нее были длинные, слегка вьющиеся пепельно-серые полосы, и окраска их была не совсем равномерной, очевидно, они изрядно выгорели на солнце. Одета она была и аккуратный, но, видно, довоенный еще пиджак темной ткани и такую же темную юбку. Девушка выделялась какой-то обыденностью среди этой, специально наряженной дли вечернего времяпрепровождения публики.
Когда смолк патефон на палубе и люди стали расходиться, я увидел ее снова, удаляющейся по набережной. Девушка шла к мосту лейтенанта Шмидта. Она пересекла трамвайную линию и направилась к Соловьевскому садику с обелиском «Румянцева победам». Но в садик не вошла, а прошагала вдоль ограды и свернула на Первую линию.
И тут я заметил, как глупо и даже нагло иду вослед. Девушка несколько раз оглядывалась и, наверное, побежала бы, если бы не редкие прохожие.
Я остановился, дал ей удалиться, свернул на Первую линию, перешел улицу и мимо Меншикова дворца направился в свое общежитие, мысленно ругая себя за назойливость.
Но удивительно, облик девушки, ее лицо, обрамленное пепельно-серыми, слегка выцветшими под солнцем волосами, большие глаза под пушистыми темными ресницами так и стояли передо мной, не исчезая, а удивляя своим постоянством. Это было тем более странно, что я видел ее на расстоянии. Выходит, я только и делал, что разглядывал ее весь вечер…
Нет, она не приснилась мне в ту ночь, и на следующее утро я едва мог ее вспомнить.