— И что же было с ними?
— Расстреляли…
— Как — расстреляли?
— Ну как? Обыкновенно расстреляли. Тогда это было просто.
— Но за что? Они же были большевики и изучали труды Ленина Сталина!
— Их расстреляли не за это, — пояснил Смолин. — А за то, что организовали тайную группу. Их обвинили в заговоре с целью свержения Советской власти.
— Какая чепуха! — невольно воскликнул я.
— Это еще не самая большая чепуха, за которую расстреливали в те годы, — угрюмо заметил Смолин.
В районном центре мы разместились и так называемом «Доме дирекции». Кеша сообщил мне, что такого рода маленькие гостиницы для большого начальства Дальстроя и УСВИТЛа, еще сохранились по всей Колыме и в горнопромышленных районах Чукотки.
Домик дирекции стоял на отшибе, и к нему вело специальное ответвление дороги. Это было одноэтажное деревянное здание с просторной кухней, электрической плитой, холодильником, набитым продуктами и напитками. Большая гостиная, украшенная коврами, с дорогим проигрывателем, сообщалась с тремя спальнями, в которых стояли редкие в ту пору деревянные кровати с ковровыми покрывалами.
— Люблю останавливаться в Домах дирекции! — удовлетворенно воскликнул Кеша Иванов, заглядывая в холодильник.
При таком обилии продуктов нам не нужно было идти в столовую или магазин. К тому же у Смолина еще оставался большой запас еды, приготовленный заботливыми руками его монументальной жены.
У меня все не выходил из головы его рассказ о подпольной большевистской группе на прииске имени Горького. Какую закалку надо иметь, чтобы верить в свое дело, будучи отторгнутым от всего, что было свято и дорого! Моей дипломной работой в университете была тема «Сибирь в ленинской «Искре». В просторном газетном зале публичной библиотеки я проштудировал все номера этой удивительно содержательной газеты, найдя более чем достаточно материала для диплома. А ведь среди тех, кто сидел в лагере на прииске имени Горького, вполне могли оказаться люди, писавшие для ленинской «Искры»… Вполне возможно. Но какое издевательство, какой фарс в судьбе человека — пасть и страдать за ту же идею, какую, во всяком случае формально, исповедовали те, кто отдал приказ их расстрелять!
В нашем отделе «Магаданской правды» иногда появлялся одетый в аккуратно подогнанную форму капитан из последнего оставшегося на Колыме лагеря Семен Рыбкин. Он часто выручал газету стихами по случаю какой-нибудь знаменательной даты. На его кителе красовались два ордена, и я как-то поинтересовался у Бориса Владимирова, был ли Рыбкин на фронте.
— Воевал с бабами-заключенными, — хмуро ответил Борис и пояснил, что все военнослужащие охраны лагерей и учреждений Дальстроя и УСВИТЛа приравнивались к участникам Великой Отечественной войны и даже удостаивались боевых наград.
— Какое кощунство! — не сдержался я.
— Еще не то узнаешь, — усмехнулся Борис Владимиров в свои густые рыжие усы.
Сам он был настоящим фронтовиком и не скрывал своего презрения к Рыбкину, к его стихам, отклоняя их неизменно. Рыбкин пытался всучить мне свои сочинения, но я отказался их взять под тем предлогом что, мол, в русском стихосложении разбираюсь слабо.
В тот вечер в Доме дирекции Тенькинского горнопромышленного управлении было весело. Мои спутники подначивали Смолина, просили рассказать что-нибудь из своей лагерной жизни.
— Поверьте, ребята, в тон жизни ничего хорошего, ничего интересного нет, — отнекивался он.
— Ну не может быть, чтобы уж никакого просвета не было, — настаивал Кеша. — Даже в аду настоящий человек найдет смешную сторону.
— Какой уж тут смех, — хмуро отозвался Смолин. — А потом, я не так уж долго был в лагере. Я был вольным редактором политотдельской газеты… Представляете: весь аппарат — зеки, один редактор вольный, да и тот спецпоселенец. И ничего! Газета считалась лучшей в системе Дальстроя… — задумчиво начал вспоминать Смолин. — Холостому человеку жилось как в раю: можно было каждый месяц менять дневальную…
— Объясни нашему писателю, что такое дневальная, — перебил его Кеша.
— Дневальная, — пустился в объяснения Смолин. — Как бы тебе сказать… Ну вроде бы помощница, уборщица…
— И сожительница… — добавил Кеша.
— Ну не без этого…
— Но какой у меня был метранпаж! — вдруг вспомнил Смолин. — Из литовской республиканской газеты «Тиеса». Это был газетчик так газетчик! Когда он у меня работал, я горя не ведал: знай — подписывай номер! Бывало, вечером ляжешь в чистую постель после бани, только начнешь баловство со своей дневальной, погасишь свет, а тут он стучит: гражданин редактор, надо подписать газету на выпуск. Ну, распишешься, и только в постель, опять стук — гражданин редактор, вы на полу расписались… Вот так вот и жили… Но потом забрали его. Сразу же после войны. Правда, вскоре каким-то чудом освободили, хотя у него был полный срок — двадцать пять лет. После него уже не те попадались… У меня день рождения двадцать третьего февраля, в День Советской Армии. Это уже после войны случилось. Выпустили мы праздничный номер газеты и стали праздновать. Сначала, естественно, общенародный праздник, ну, а потом и мой день рождения. Гудели так, что следующий номер вышел только восьмого марта. И ничего! Вот такие, брат, были нравы во времена Дальстроя!