Я предполагаю, что все русско-американские большевики были фанатиками, их вела страстная вера в способность человека представить свое будущее и решимость воплотить его, даже рискуя собой. Каждый из них работал за десятерых, пренебрегая сном и едой. Подобную энергию я видел во время забастовок в Америке и в избирательной кампании Дебса. Здесь была та же активность, перекрывающая пределы возможного, какую я наблюдал на родине, в моменты кризисов или даже более того. В одном из первых актов во время мятежа Корнилова Военно-революционный комитет сократил хлебный рацион в столице до половины фунта на продуктовую карточку, и, как я вспоминаю, это ударило по рабочим. Но энергия большевиков не ослабела.
Не потому, что эти русские американцы были роботами или лишенными чувства юмора типами, какими часто описывают в западной литературе профессиональных революционеров. Истина в том, что за единственным исключением – Троцким, – которого я знал как человека, напрочь лишенного чувства юмора, все русские и американские большевики были очень живыми людьми и любили посмеяться. Они приветствовали оживленность Рида, его любовь к жизни, его веселые проделки, его карикатуры на посла Фрэнсиса, который разливал свой марочный ликер корреспондентам, или на Керенского, обращавшегося к войскам на фронте, или на Родзянко, громадного, рыхлого мужчину, напоминавшего крепостника Собакевича из «Мертвых душ» Гоголя. Нам с Нагелем довелось брать интервью у Родзянко.
Он был весьма выразительным и без карикатур Рида, особого внимания с его стороны удостоился Нагель, который, по нашему мнению, меньше всех походил на большевика и был одет гораздо лучше, чем наши другие русско-американские друзья.
– Вы большевик? – спросил у него Родзянко, а когда Нагель ответил: «Нет», сказав, что он – интернациональный меньшевик, Родзянко свободно высказался по поводу большевиков: – Эти люди облизываются при мысли о крови, – и заявил: – Нам ничего не остается делать, кроме как ждать неизбежной революции.
Когда же я спросил его, почему средний класс не предлагает никакой программы в противовес социалистам, программы, которая бы дала крестьянским массам шанс получить землю, он ответил уклончиво и с невинным видом:
– Массы в целом глубоко не доверяют буржуазии. При . старом режиме мы занимали бюрократические должности и посты, теперь нам приходится преодолевать это наследство.
Социалисты говорят: «Мы предлагаем отобрать пиджак, жилет и брюки у господина Родзянко. И таким образом господин Родзянко поставлен в жалкое положение – ему приходится собирать партию, которая говорит: «Я предлагаю отдать бедным рабочим и крестьянам свой пиджак». Но между партией, которая предлагает пиджак, брюки и жилет господина Родзянко, и партией, которая предлагает один пиджак, люди предпочтут первую, где им дадут пиджак, жилет и брюки господина Родзянко.
За исключением Янышева и Гумберга, который был сыном раввина, все русские американцы, большевики и небольшевики, были выходцами из семей крестьян или ремесленников. Что касается большевиков, то ссылки, тюрьмы и каторга были их университетами; а их работа в городах – от Баку до Сингапура, на полях подсолнечника в Оклахоме и сталелитейных заводах в Огайо – была их средней школой. Среди них пролегала объединяющая нить общего сознания, выражаемого в действиях.
Как только Петере был назначен в ЧК, мы с Джоном стали размышлять над тем, сохранит ли он в себе ту мягкость, которую разглядела в нем Бесси Битти, и будет ли он по-прежнему заботиться о людях. Джона уже не было в живых, когда я снова увидел Петерса после революции. Характерно, что Петере настаивал на том, чтобы Люсита Сквайр, моя жена, и я пришли бы с визитом к нему домой. Он проводил нас в одну большую комнату, где, сияя от гордости, познакомил нас с семьей, которую обрел в России, – с женой и маленьким сыном. Самовар кипел, мы говорили о прежних временах, о Риде, о прошлом и будущем. Петерса очень интересовало, что думает Люсита о русском театре, об оригинальном творчестве Всеволода Мейерходьда, Таирова из Камерного театра и о режиссерах Пудовкине и Эйзенштейне. Разумеется, мы говорили о Ленине. Это был 1923 год, и я попросил у Петерса совета: стоит ли мне попытаться увидеть его и будет правильно злоупотреблять его силами сейчас, когда он может принимать так мало посетителей? Или мне все же позволят увидеть его? Петере оценил мои сомнения, но сам ничего не сказал.
ЧК была упразднена за год до нашей встречи, но лишь для того, чтобы возникло ГПУ. Когда я откровенно сказал Петерсу, что никогда не мог представить себе, каким великим сыщиком он станет, Петере ответил мне с такой же откровенностью. Он резко осудил приемы ЧК. Он рассказал, что ему стало известно о подпольной контрреволюционной группе, которая действовала между Москвой и Нижним Новгородом и заслала двух чекистов в Нижний Новгород с поддельными паспортами, якобы санкционированными московской группой. Они прибыли как раз ко времени решающего собрания, якобы чтобы сообщить о том, как продвигается заговор в Москве. Убедив председателя заслушать их рапорт в конце собрания, они тихонько уселись возле двери и начали слушать. В какой-то момент один из двадцати царских офицеров, который входил в группу, их заподозрил, о чем шепнул председателю, однако тот разубедил его, и собрание продолжилось. С другой стороны, из-за гордого нрава некоторые высшие чины не прибыли, и офицер вышел, чтобы установить, почему они не приехали. И когда прошло много времени, а он не вернулся, председатель резко потребовал, чтобы чекисты сделали сообщение.
Чекисты полезли в кожаные портфели, стоявшие у их ног, чтобы якобы взять листки, а сами выхватили револьверы.
– Вот наш рапорт! – И по этому сигналу ворвались несколько местных чекистов. Они уже арестовали опоздавших на собрание участников, вместе с тем офицером, что отправился на их поиски.
Еще раньше Петере приказал разъединить некоторые телефоны, и все поезда, направлявшиеся в Москву, были остановлены на случай провала чекистов, чтобы не допустить в Москву поднятых по тревоге московских конспираторов, прежде чем они соберутся вновь.
– Но как же вы вышли на их след? – спросил я.
– Все зависело от слов одной девушки. Мы решили довериться ей. Она пришла ко мне и рассказала свою историю. Она любила одного офицера, но в конце концов революционный долг оказался сильнее и она решила предать его. Когда он напился, то начал хвастать о грядущих новых временах: «Будут перемены. И тогда я не буду таким бедным, как сейчас».
«Но у тебя и сейчас есть деньги», – сказала девушка.
«Да, но не столько, сколько будет».
Затем он на некоторое время уехал, не предупредив ее. Мы стали следить за этим человеком. Вот и вся история, кроме того, что в Нижнем мы нашли печати, штампы, спрятанные припасы. Ах да. Один из офицеров, которого мы схватили, был латышским генералом.
«Вы меня не знаете?» – спросил я, когда его привели ко мне. Он сказал: «Нет, не имел такой чести».
«Наверное, вы помните Рижский фронт и то время, когда артиллеристам было приказано выступить против латышского полка, который отказался подчиниться вашему приказу об отступлении ?»
Генерал сквозь зубы произнес: «Да».
«Один латыш должен помогать другому», – сказал я. И через него мы произвели пятьсот арестов.
Восков был моложе Петерса, и он провел десять лет в Соединенных Штатах. Ему было двадцать восемь лет, когда я познакомился с ним. Это была парадоксальная личность. У него был какой-то извращенный, черный юмор, но, как ни странно, это придавало ему добродушный, довольно веселый вид. По всем правилам логики он должен был быть некомпанейским малым; на самом же деле невозможно было бы найти человека с более дружелюбным отношением к людям.