Сейчас, когда я вернулся в Москву, Николай Иванович время от времени звонит мне, всегда по конкретной причине, так или иначе связанной с советско-американскими отношениями. Голос у него ликующий:
— Ко мне опять подходили профессора и преподаватели нашего колледжа, поздравляли с очередным шагом в улучшении отношений между нашими странами. Я говорю: «А меня-то почему поздравляете?» А потому, отвечают, что ты русский.
И я понимаю, что для Николая Ивановича Рокитянского это всегда особые дни, те счастливые минуты в его долгой жизни, когда как бы исчезает мучительное противоречие между его русской душой и американским подданством.
Будьте дружелюбны
Молоканка Анна Даниловна.
— Запомни, Русская Горка, Сан-Франциско, молокане, — сказал мне Геннадий Васильев, когда я улетала в Америку. — Разыщи, если кто-то остался. Старые адреса я давно потерял, прошло почти тридцать лет…
Легко сказать, Русская Горка, разыщи… Который день живу в Сан-Франциско и все время расспрашиваю: хоть бы один точный адрес, хоть одно знакомое имя. Не знает никто. Не знает даже Николай Александрович Слободчиков, бессменный директор Русского музея при Русском центре. А может, молокан в Сан-Франциско уже не осталось? Разъехались, растворились среди американцев…
— Остались, — уверяет меня Николай Александрович. — Но к нам они не обращались ни разу за все мои десятилетия в музее.
И Николай Александрович везет меня к своей племяннице, адвокату Русско-Американского кредитного банка: а вдруг она кого-то знает? Деньги, кредиты, русские… Но, увы, молокане здесь не бывают. Зато племянница готова помочь, вместе с нами листает она тонкие желтые страницы справочника Сан-Франциско. Нет, никаких следов.
— Сейчас позову Ильина, — говорит племянница.
Появляется еще один адвокат фирмы. Статен, крепок, седоват, нос с породистой горбинкой. Ильин начинает вспоминать: не то 23-я улица, не то 17-я… Где-то там, на Потреро-хилл, а в просторечии на Русской Горке.
— Дядя, тебе туда ехать нельзя! — пугается племянница. — Там так круто, такие повороты, в твоем возрасте…
Николай Александрович недовольно пыхтит, Ильин улыбается.
— А вы потомок Баратынского? — спрашиваю я его.
— Да, прямой. А разве в Москве это известно?
— Известно, — говорю я, не добавляя при этом, что известно и о существовании большого архива Ильиных — Баратынских. Что-то с ним станется? Но я не уполномочена задавать деликатные «архивные» вопросы. Не спрашиваю я и о портрете поэта, хранящемся в этой большой разветвленной семье. И, словно читая мои мысли, Ильин отвечает:
— Портрет поедет в Мураново, в Союз, это мы точно решили.
Он ведет меня в свой кабинет, показывает фотографии двух старинных русских пушек, которые он много лет назад случайно купил по дешевке в оружейном магазине.
— Сейчас это было бы совершенно недоступно, — говорит Ильин.
— А вы коллекционер?
— Да, собираю оружие. А пушки… Одна стоит в Форт-Россе, вторая здесь, в Сан-Франциско. Я их выставил на обозрение, пусть люди смотрят.
— Молокане, адреса… — снова настойчиво напоминаю я. Адвокаты пожимают плечами. Нет, в конторе Русско-Американского кредитного банка помочь мне не в силах.
А между тем дни бегут. И вот однажды утром…
Однажды утром я просыпаюсь от того, что дождь льет, как безумный, завывает ветер, темно, за сплошными стеклянными окнами раскачиваются сосны. Туман закрыл вид на город, на океан. Словом, мрак и жуть. (Кстати, типичная июньская погода для Сан-Франциско, где все лето бывают туманы. Но не обязательно же дожди, когда у путешествующего человека, как бы ни была долга его командировка, дни все равно сосчитаны…) Дождь за окном шумит как могучий пылесос. Включается и выключается отопление — в комнате тоже холодно. И все равно придется вставать, начинать этот ничего хорошего не предвещающий день.
С противоположной стены большой комнаты, почти зала, смотрят на меня два портрета знаменитой испанки Консепсион, возлюбленной основателя Форт-Росса Рязанова. Она его уже потеряла, она уже знает (по другой версии — не знает), что он умер. Синеватый размытый колорит, прямая фигура на берегу покрытого барашками моря, глаза глядят вдаль. И второй портрет — средних лет женщина сидит на камне, все еще верна своему долгу, смотрит на воду. В полумраке комнаты, наполненной свистом и шорохами ветра, фигура легендарной Консепсион проступает как-то особенно выпукло. Спина ее полна укора. Не особенная любительница классического реализма, я вдруг чувствую, что прекрасный реалист покойный художник Соколов с его Консепсион в самом буквальном смысле этого слова сметают меня с постели и принимают за меня решение…