Выбрать главу

— Вообще-то еще в университете я понял, что не смогу работать в Петрограде научно.

— Но ведь вы поступили в университет очень рано, когда вам было пятнадцать лет. Вы были вундеркиндом, да?

— Каким вундеркиндом, ничего особенного. Но уже тогда, когда я был мальчишкой, у меня начались трудности.

— В такие юные годы — трудности?

— Характер. Я всегда говорю свободно. И меня за это часто сажали в тюрьму. Но всегда выпускали, — говорит он с удовольствием.

— А за что вас сажали? За что-то конкретное?

— Да, всегда за конкретное. Высказывал недопустимые мнения. У меня было много друзей-коммунистов. Но это дела не меняло. Хотя у меня с ними были хорошие отношения, меня сажали. То на несколько дней посадят, то на месяц.

— И так несколько раз?

— Конечно. Но я никогда не злился. Знаете ли, посадят, выпустят. Потом опять посадят. Почти всегда на праздники, особенно на пасху.

— Зачем?

— А чтоб хорошо себя вел. Это было очень горько для моих родителей.

— И все-таки за что вас сажали?

— Я протестовал против того, что профессорам не давали говорить то, что они хотели. Вообще-то ничего особенного, типичный студенческий протест. И я не злился, но поражался: за что? А они считали, что я выхожу за пределы приличного. Это все на Гороховой происходило. И у меня там были очень интересные разговоры, может быть, из самых интересных в моей жизни.

— С кем? — не сразу поняли мы.

— С моими судьями. На Гороховой в то время работало много интеллигентных людей. У меня были с ними большие споры. О философии, о Марксе, Гегеле. А потом запретили мою статью. Журнал Академии наук принял, а цензор запретил.

— Когда же это было?

— Вероятно, 1924 или 25-й, не помню точно. Статья экономико-философская, тоже ничего особенного. Я понял, что надо ехать учиться дальше за границу, к тому времени я уже окончил университет, меня взяли в аспирантуру. Но паспорт заграничный мне, конечно, не давали. И тут мне в некотором смысле повезло. Вот посмотрите!

На правой щеке Леонтьева большой шрам и впадина. Может быть, асимметрия лица и придает ему всегда вопрошающее выражение?

— В молодости у меня было что-то неправильно с челюстью. Врачи определили, что у меня рак. Меня оперировали. Замечательный хирург. Отрезал у меня конец челюсти и вложил вместо нее часть моего ребра. Громадная операция, часов пять. По тем временам блестящая. Военный хирург, императорский. Ну и дали мне паспорт, чтоб я уезжал умирать…

— И вы думали, что умирать?

— Конечно, — отвечает Леонтьев очень спокойно. — Это был 1925 год, я поехал в Германию и начал учиться. Хотел получить докторат. В молодости не веришь в смерть.

Покончив к этому времени с супом, мы едим горячий хамбургер (бутерброд) с жареной картошкой. Вокруг гомонит молодежь, в основном парочки, едят мороженое, запивают кока-колой или пепси со льдом. А за окном хлещет дождь, он с утра еще накрапывал, а сейчас начался просто потоп. Стало холодно. Но американцы народ закаленный,' и мороженое, и напитки со льдом они пьют и едят и в жару, и в несусветный холод. Студенты воркуют о своем, иногда раздаются взрывы хохота. А мы вспоминаем давно минувшее и до сих пор не зажившее. Но, как кажется нам порой, не зажившее скорее для нас, заново открывающих свою историю, чем для непосредственных участников тогдашних событий.

— Вы только легче, легче, если будете обо мне писать, — просит Леонтьев, — я ведь действительно никогда не злился. И я не эмигрант, я уехал учиться.

— Но на какие деньги вы учились?

— Сам себя обеспечивал, правительство мне не помогало. Я был тогда очень-очень бедный. Писал заметки для советского экономического журнала. Он выходил в Берлине. Не теоретические, а чисто деловые статьи. Это был деловой журнал. Получил я докторат, и меня сделали научным сотрудником.

— Где все это происходило?

— В Киле. Там большой институт по экономическим проблемам.

— И все это время вы жили с советским паспортом? — продолжаем допытываться мы, пытаясь понять, как же это происходило в те годы — лишение гражданства?

— Да, сначала был советский паспорт, потом мне выдали какую-то бумагу с печатью. И с ней я уехал в Китай.