Выбрать главу

И все же случалось, что воображение не успевало за чудотворницей природой. Так было, когда Ольга Фоминична работала с бабаарабскими яблонями. Есть такой удивительный сорт в садах Туркменистана — засухоустойчивый, созревающий в самое подходящее время — в мае — июне и к тому же не боящийся плодожорки.

Вот если бы бабаарабке передать урожайность и вкус джонатана и уэльси!

Двадцать лет Ольга Фоминична скрещивала эти сорта, высевала семена, отбирала наиболее удавшиеся гибриды. Чтобы сохранить ранние сроки плодоношения, она поливала яблони только зимой. И однажды обратила внимание на то, что гибрид бабаарабки упорно окружает себя мелкой порослью, стеной встающей вокруг ствола. Это было понятно: на всякий случай дерево создает так называемый страховой запас. Решив, что мелкая поросль мешает яблоне, Ольга Фоминична срезала ее. И испугалась: ствол в тот же год покрылся шишкообразными наростами. Оказалось, что это — зачатки корней. Дерево перерождалось, готовясь к неблагоприятным условиям, каждый сантиметр своего тела наделяло способностью к прорастанию, к воспроизведению самого себя. Достаточно было срезать этот нарост и посадить в землю, как появлялся росток новой яблони. Ольга Фоминична попробовала выращивать в пустынном режиме другие сорта яблонь и выяснила, что у всех происходит своеобразная физиологическая перестройка.

Такая способность жизни цепляться за жизнь поразила даже ее, знающую растительный мир. Похоже было, что в засушливых условиях не только яблони, но и многие другие растения приобретают способность к перестройкам в своем организме, свойство размножаться черенкованием.

«Как же так? — подумала тогда Ольга Фоминична. — Ведь повсюду яблони размножают только окулировкой? Из семян дикой яблони выращивают росток с локоть, на нем делают надрез и вставляют в щель срезанный глазок хорошего сорта. Потом верхушку дичка срезают и получают таким образом дерево с сильными корнями дикаря и вершинкой культурного сорта. На это требуется не меньше двух лет. И всегда есть опасность, что дикие корни повлияют на вершинку, испортят сорт, особенно если он новый, генетически неустоявшийся… А оказывается, здесь, в тяжелых условиях пустыни, можно просто взять веточку хорошей яблони, посадить — и вся работа?!»

Она провела множество опытов, прежде чем решилась рассказать о них пораженным селекционерам.

Говорят, гениальное просто. Все мы знаем эту истину, но никак не можем отрешиться от убеждения, что значение явления находится в прямой зависимости от его сложности. Многие отмахиваются от простого и ясного из детской самоуверенности: так и я мог бы. Возможно, биологи, покопавшись в анналах своей науки и своей памяти, найдут аналогии и отмахнутся от открытия Мизгиревой как от давно известного. Но меня оно потрясло. Я вспомнил, с каким восхищением научные журналы писали недавно о морковке, выращенной в пробирке из кусочка моркови, как всепонимающие фантасты, тотчас ухватившись за факт, принялись писать об отдельной клетке, будто бы несущей в себе код всего организма и способной воспроизвести его, вспомнил и сказал Ольге Фоминичне, что ее яблони, выращенные в открытом грунте из кусочка ствола, посерьезнее лабораторной моркови. Но она отмахнулась от такой оценки ее труда и, воспользовавшись паузой в разговоре, начала звонить по телефону и выговаривать кому-то о необходимости срочно отправлять рабочих на дальние участки. Из этого разговора я узнал, что «сады Семирамиды» давно уже перешагнули границы зеленого оазиса в самой Кара-Кале, раскинулись в окрестностях на шестистах гектарах и собираются расти дальше…

Лишь через полчаса Ольга Фоминична, оторвавшись от паутины административных дел, повернулась ко мне, готовая поблагодарить за внимание. Но я опередил ее очередным вопросом, и разговор не погас. Она повела меня в дендропарк, и мы долго ходили по лесу, где росли итальянские сосны, канадские можжевельники, мексиканские юки, крымские кипарисы. Были здесь и американский орех, и испанский дрок, и цельтис с пробковыми наростами на коре, и тэкомара-диканс, похожий на плотную копну, и десятиметровая красавица арча, которую Ольга Фоминична когда-то сама принесла сюда с гор в носовом платочке. Она показала мне также срез самой древней здешней арчи, на которой ученые насчитали шестьсот десять колец и по которой сверяли старый туркменский календарь с двенадцатилетним периодом повторяемости: вот год змеи — самый сухой и год коровы — самый влажный. Ходили мы по светлым садам, где я совсем потерял голову от великого множества плодовых деревьев, сортовая разновидность каждого из которых исчислялась сотнями. Росли здесь гранат, инжир, яблони, груши, персики, виноград, абрикосы, миндаль, грецкий орех, хурма, маслины… Только в карантинной проверке находились десятки сортов каждой культуры, привезенных из-за рубежа… И я уже чувствовал явный переизбыток информации и переставал воспринимать с поэтическим восторгом рассказы о новых деревьях. Но иногда Ольга Фоминична останавливалась, осторожно трогала выделения камеди на корявом стволе и говорила сокрушенно, как говорят о человеке:

— Заболела. Функциональное расстройство.

И снова словно бы приоткрывался занавес в другой мир, неведомый мне, но в котором эта немолодая женщина чувствовала себя, наверное, так же по-домашнему, как и я в своем московском кабинете. Таинственная бездна этой бесконечно разнообразной жизни захватывала дух. И подкатывало к горлу слезное сожаление, что человеческие годы слишком коротки для того, чтобы познать, пусть не все, хоть несколько ее граней…

А потом был у меня день утомительно-длинной дороги через опадавшие предгорья Копетдага, через степи, потрясавшие воображение своей монотонностью. Орлы сидели на обочинах, равнодушно, словно большие куры, смотрели в свою даль, редкие кусты кандыма вздрагивали на ветру, серая полоса гор тянулась по горизонту до самого Шарлаука — одинокого поселка, разбросавшего по степи свои одноэтажные домики. А за Шарлауком исчезли и эти немногие достопримечательности, скрашивавшие пейзаж, и по обе стороны от дороги потянулась великая равнина. И час, и другой, и третий бежала машина по мягкой, пыльной дороге, и ничего не появлялось на горизонте, решительно ничего. Однообразие утомляло, я закрывал глаза, но через минуту снова упирался взглядом в сизую даль. Так, наверное, смотрят моряки на горизонт. Вроде бы и смотреть не на что, а оторвать взгляд от кромки моря и неба нет сил.

Поразительно пусто на этих южнотуркменских равнинах, ни холмика, ни пятна более или менее яркого. Порой казалось, что конца не будет этой степи, этой дороге, и машина, несмотря на лихую скорость, походила на улиту на аэродромной полосе: сколько ни ползи — все далеко до конца.

Но раз засверкало впереди, разлилось от края и до края, и по далекой зыбкой глади зашагали верблюды. Призрачное озеро все отступало, а верблюды все увеличивались в размерах, пока не оказались на нашей дороге. И было непонятно, чьи они, откуда и зачем пришли в эти всеми забытые пространства.

Верблюды оказались столь же нелюбопытными, как и орлы, которых приходилось видеть на этой дороге. Наши среднерусские коровы — проклятье шоферов — по сравнению с этими верблюдами показались бы слишком эмоциональными. Один такой «корабль пустыни» стоял на середине дороги и высокомерно глядел на приближавшуюся машину.

— Красавец! Надо его сфотографировать! — обрадовался я, выскочил на обочину, принялся снимать верблюда в профиль и в анфас, крупным и мелким планом.

— А теперь иди, гуляй.

Верблюд не пошевелился.