Значит, так: был у хана Кията сын Аннамухаммед, ставший впоследствии видным военачальником, командиром Павлоградского уланского полка, героем Шипки, полным Георгиевским кавалером. Прямой и решительный красавец, он влюбился в черноокую украинку и умчал ее на быстром скакуне. И родились у них два сына — Назар и Иомуд. Назар стал первым туркменским живописцем, связавшим свою судьбу с русскими передвижниками. Иомуд пошел по стопам отца, хотя всю жизнь мечтал о гражданской карьере: окончил два факультета Петербургского университета — юридический и восточный.
В 1917 году Иомуд без колебаний встал на сторону революции, воевал на Закаспийском фронте в составе Первой армии. А после войны осуществил свою давнюю мечту — организовал в Серебряном Бору под Москвой Дом народного просвещения, где обучались многие из тех, кто стал потом первыми туркменскими общественными деятелями, учеными.
Учился в Серебряном Бору и Караш, сын Иомуда. Выросший на Челекене, где со всех сторон — море, он с детства мечтал стать моряком. И очень хотел постичь тайну недр своего удивительного острова. Может, именно этот двойной зов земли и воды и привел его к единственно возможной в такой ситуации профессии — гидрогеологии, хотя самому Карашу Иомудскому кажется, что профессия выбрана случайно. Распространенное заблуждение. Многие уверены, что единственная их жизненная дорога определена случаем. Но ведь существует закономерность случайностей. Кто будет спорить, что у каждого есть что-то одно, ведущее. Я бы назвал это «что-то» голосом детства, зовом первых, а стало быть, самых сильных впечатлений.
Земля и вода! Где еще найдешь это единство, как не в гидрогеологии? К тому же у Иомудского была благороднейшая цель, опять-таки овеянная детскими впечатлениями. Эту цель хорошо высказал Карашу его отец: «Я рад, сынок, что ты решил заняться водой. Это как раз то, чего нашей земле извечно недоставало…»
Были переписаны в блокнот и все титулы Иомудского: заслуженный геологоразведчик и заслуженный деятель науки Туркменской ССР, лауреат Ленинской премии, полученной за работы на Каракумском канале… Начал записывать имена всех родственников и выспрашивать подробности их жизни. И оборвал себя на полуслове, почувствовав вдруг бессмысленность попытки узнать все. Жизнь человека — это как целый самостоятельный мир. Досконально узнать его можно, лишь прожив эту жизнь с самого начала…
— Мы потом встретимся, поговорим, — сказал я в растерянности.
— Ишалла, — улыбнулся Караш Николаевич.
— Что?
— «Ишалла» — это в буквальном переводе «если аллах позволит». Или, говоря по-теперешнему, «если удастся, если все будет хорошо…».
«Ишалла», — говорил я себе. Если удастся, приеду сюда лет этак через двадцать, погуляю в новых садах и рощах, посмотрю на пансионаты, которые, несомненно, вырастут на пляжах Челекена. И полюбопытствую, как люди, вставшие на пути пустыни, справятся с тысячей противоречивых проблем, построят на озелененных барханах серебристые установки опреснителей — солнечных и атомных, создадут овощеводческие совхозы, даже обогатят фауну Каспия…
Говорят, чтобы вернуться, надо бросить в море монетку. В разных местах я раскидал их десятка полтора. И все же, уезжая с Челекена, не мог не повторять «заклинание», которому научил меня Караш Николаевич.
Зеленоватая полоска моря уже давно растворилась в синеве неба, и до самого горизонта разлеглась белая равнина, усыпанная мелкими створками ракушек. Потом начались пески. Серая полоса дороги переваливала с бархана на бархан, все глубже уходя в страну ветров с безнадежным названием «Барса-Гельмес» — «Пойдешь — не вернешься». Песчаная поземка носилась по асфальту, собиралась у обочин в тяжелые сугробы. Голые барханы слепили, как зеркала, и шоссе впереди отсвечивало стеклянно, словно было залито водой, и самосвалы, мчавшиеся навстречу, тонули в этой «воде» по самые кабины.
Для старых верблюдчиков название «Барса-Гельмес» было, как теперь для шоферов, дорожный указатель: «Въезд запрещен». Но я не чувствовал никакой тревоги. Наверное, потому, что не входил, а въезжал в это царство песков. Успокаивала и дорога с ее довольно-таки оживленным движением, и нефтяные вышки, время от времени маяками поднимавшиеся из-за барханов, и ниточки труб, пересекавшие пустыню.
Только здесь, в песках Барсакельмеса, я осознал самый главный отличительный признак челекенского пейзажа — трубы. Черными и серыми, толстыми и тонкими, старыми и новыми, сверкающими свежей окалиной они ползут во всех направлениях, ныряют под землю и создают там такую паутину, в которой не сразу разбираются даже специалисты. Если последовать любимому приему газетчиков, мысленно вытянуть трубы в одну нить, то ею, наверное, можно обмотать весь Туркменистан. Впрочем, никто на Челекене точно не знает, сколько тысяч километров опутывает и пронизывает полуостров…
За каждой барханной грядой все больше вставало буровых вышек и все больше выстраивалось у дороги медлительных качалок, называемых здесь «богомолками». Мы въезжали в край, где сквозь обманчивые, пугающие безнадежностью миражи особенно ярко проступает второе лицо пустыни — ее реальные богатства.
Представьте себе «пятачок» диаметром в сто километров, на котором нет ни аула, ни деревца. Только ветры гонялись друг за другом да сорокаметровые барханы медленно переваливались с боку на бок. Безмолвным стражем северных пределов пустыни вздымался голый, выжженный солнцем горб Большого Балхана и на десятки километров простирались трясины грандиозного солончака Кель-Кора. Таков был этот край, когда в 1881 году по кромке между горой и солончаком протянулась первая в Средней Азии нитка железной дороги. И обозначился на ней одинокий разъезд под номером 13, которому много лет спустя суждено было сыграть главную роль в судьбе всего края.
В двадцати пяти километрах на юг от разъезда, по ту сторону солончака, возвышался над пустыней большой бугор с примечательным названием Небит-Даг — «Нефтяная гора». Уже первые скважины, заложенные на нем на другой же год после постройки дороги, показали, что нефти здесь, может быть, не меньше, чем на Челекене.
Потом выяснилось, что недра пустыни гораздо несравнимо богаче. Но известно это стало через много десятилетий. В начале тридцатых годов начал создаваться современный нефтяной район Западного Туркменистана. Поскольку никаких районных центров здесь не существовало, то решено было построить новый город. Место для него выбрали у 13-го разъезда и нарекли именем нефтяной горы — Небит-Дагом.
А пустыня не переставала удивлять геологов. Нефтяная гора один за другим выдавала мощные нефтяные фонтаны. (Это теперь каждый фонтан — ЧП, а когда-то они весьма радовали.) В 1948 году начались разведочные работы в отдаленном районе пустыни, расположенном в шестидесяти пяти километрах от ближайшей железнодорожной станции. Через десять лет здесь вырос поселок Котурдепе и началась промышленная эксплуатация открытого в Туркмении месторождения нефти. Все дальше в пески уходили буровики, и все новые месторождения появлялись на геологических картах республики: Барса-Гельмес, Комсомольское, Бурун…
Не так густо, как на Челекене, но все же и здесь трубы вдоль и поперек пересекали пустыню. Некоторые стояли вертикально и могуче свистели надетыми на торцы, обращенными к небу воронками. Эти-то воронки и заставили меня заехать в Котурдепе к начальнику нефтедобывающего управления «Лениннефть» Чары Мухаммедовичу Атабаеву. Не такие вопросы хотел бы я задавать этому человеку, о котором немало слышал и прежде как об одном из первых туркменских специалистов по разработке нефти, награжденном многими орденами, изъездившем чуть ли не все нефтепромыслы Европы, Азии, Африки. Но он был тут главным, и больше не у кого было спросить о столь странном «использовании» попутного газа.
— Никто еще не умеет добывать нефть и полностью оставлять в земле попутный газ, — сказал Атабаев. — Сохраняем его, как можем, даем всем, кто хочет. Челекенский сажевый завод работает на нашем газе, вся промышленность Красноводска с его опреснителями, снабжаем Небит-Даг, поселки. Но газа много. В нашей нефти его в три-четыре раза больше, чем, например, в татарской или башкирской.