Вот так номер! Искали — и не нашли, а тут напоследок такой щедрый подарок. На первый взгляд этот богомол не был так эффектен, как изумрудно-зеленый, на которого я рассчитывал, но при внимательном рассмотрении меня, наоборот, привлекло этакое, я бы сказал, благородство в его сравнительно скромной расцветке. Особая, неброская красота аккуратно сложенных на спинке крыльев, сетчато разрисованных темными жилками...
Внешность богомола многократно описана, и все же не устаешь удивляться ее необычности, этакой угловатой экзотичности, что ли. Палкообразное тельце с толстым брюшком под плоско и овально сложенными крылышками, четыре длиннейшие, тонкие, согнутые в сочленениях ноги и две совершенно необычные, странные конечности спереди, как бы молитвенно сложенные на груди, когда богомол спокоен. Он словно бы погружен в смиренное сосредоточение, этакое внутреннее созерцание, может быть, даже и молитву — за что и получил свое название: богомол.
Но стоит потревожить его, как кротко сложенные конечности внезапно распрямляются и делают быстрые хватательные движения, одновременно демонстрируя внушительные, определенно весьма цепкие шипы на внутренней стороне...
И все же самое удивительное — это его голова. Треугольная, с несоразмерно большими и очень выразительными глазами. Главная особенность этой весьма своеобразной головы даже не в широко и постоянно распахнутых и как бы всегда удивленных глазах. А в том, что она запросто поворачивается на длинной, палкообразной «шее». И тогда возникает стойкое ощущение, что экзотическое создание смотрит не куда-нибудь, а прямо в ваши глаза и вроде бы многое понимает.
Снимать его я тотчас не стал — поднялся, как я уже говорил, ветер, в атмосфере появилась муть, — и я решил отложить съемку на вечер или на завтрашнее утро, тем более что богомол и не собирался как будто бы покидать свой колючий кустик. Моя подруга теперь несла его бережно, не махала, а богомол крутил головой, поглядывая то на нее, то на меня, с любопытством осматривая своих новых знакомых.
В Доме творчества был у меня номер с открытой лоджией, там стоял холодильник, я положил сухой кустик на холодильник. Богомол спокойно сидел, не собираясь, как видно, покидать удобное место, и только по-прежнему с любопытством вертел головкой. Тотчас же я поймал муху, взяв ее пинцетом за крылышки, протянул богомолу. Он немедленно подобрался, поджал передние конечности, нетерпеливо переступая остальными ножками и прицеливаясь, пристально глядя на шевелящийся перед ним темный мохнатый комок. Ну прямо-таки охотничья собака, делающая «стойку» на дичь! Наконец он сделал молниеносный выпад, и муха оказалась зажатой в колючках его «молитвенных» ножек. Я осторожно освободил пинцет, оставив муху богомолу, и он тотчас принялся за обед.
Окрестили мы его почему-то Петей. Он, судя по всему, освоился в лоджии, никуда не уходил со своей колючки — разве что иногда гулял по белой эмалевой поверхности холодильника — и, похоже, не собирался меня покидать, хотя свободно мог это сделать: лоджия, как я сказал, была открытая, а у него, кроме длинных ног, были еще и крылья.
Впрочем, жилось ему вполне сносно: я ловил ему мелких кобылок, что во множестве прыгали неподалеку от корпуса в зарослях полусухой травы, — он охотно хватал их сначала с пинцета, иногда даже из моих пальцев, но чаще я теперь сажал кобылку поблизости от него на колючку, и он тотчас делал «стойку», бросок... Кобылка не успевала даже опомниться.
Ну и конечно, я фотографировал его в разных позах и в разном масштабе — и «поясной портрет», и «во весь рост», и с некоторого расстояния — на колючке или на веточке кермека, на своей руке или на руке кого-нибудь из гостей. И за обедом тоже, хотя, честно говоря, его трапеза сначала вызывала у меня неприятное чувство.
— Живодер ты все-таки, Петя! — честно говорил я, выражая свое впечатление от его откровенного чревоугодия.
Но он смотрел на меня таким невинным взглядом и так, в общем-то, спокойно и элегантно даже поедал крепко зажатую в лапах кобылку — целиком, без остатка, не соря объедками и не производя неприятных звуков, как некоторые из моих двуногих собратьев, — что постепенно я как-то привык к этому зрелищу, сочувствуя все же кобылкам, но понимая, что тут, в общем-то, вполне естественный ход событий.
И чем внимательнее я смотрел на подвижную его головку во время трапезы, тем больше укреплялся в этой мысли. В глазах Пети не было, разумеется, и намека на лицемерие, алчность, жестокость и тому подобные нехорошие свойства натуры. Взгляд его и на самом деле был бесхитростен, как у ребенка. Разве он виноват, что природа создала его пожирателем живых кобылок, а не каким-нибудь добропорядочным вегетарианцем? Да ведь и кобылок так много скачет вокруг... Нет, мне даже нравились его охотничьи наклонности, ей-богу.
Ну, в общем, мы окончательно подружились, и он доверчиво и охотно переползал на мою ладонь, стоило приблизить к нему руку. Не боялся меня ни капли! Ни разу не отнесся к моему приближению и к приближению моей руки как к посягательству на его покой и свободу, а я, честно вам скажу, этим гордился. С какой-то трогательной неуклюжестью переставлял он свои длинные ходули, не торопясь забирался на руку, шел выше, лез на голову...
Гости приходили ко мне специально посмотреть на Петю, ужасались его деловитому поеданию живых, шевелящихся в его тисках кобылок, признавая тем не менее удивительную «осмысленность» его взгляда и благородство расцветки.
Я по-прежнему ничем не сковывал его свободу — он мог запросто в любое время покинуть лоджию. Но он оставался, и я даже принес ему новую большую колючку, увеличив, так сказать, его жилплощадь.
Только однажды Петя на меня обиделся. Можно, конечно, посмеяться над этим глаголом, обозначающим свойство все же человеческое и никак не подходящее как будто бы к существу из класса шестиногих, пусть даже и весьма экзотическому. Но как же иначе назвать то, что произошло?
А произошло следующее. Как всегда, я ловил Пете кобылок утром, в обед, иногда и вечером, но старался разумно ограничить его в пище — и так брюшко у него было слишком большое. И потом, в природе-то ему приходится за каждой кобылкой побегать, подстерегать их иной раз очень подолгу, а тут — нате вам, кушать подано... Приходилось мне за его рационом следить. И вот однажды он сжевал одну за другой две кобылки — брюшко раздулось до безобразия, а у меня была третья кобылка, я хотел посадить ее в стеклянную банку, на ужин, но потом попробовал все же предложить ему из интереса: схватит или все же благородно откажется?
Схватил за милую душу и принялся с аппетитом жевать и ее. Ну, нет. Я не хотел, чтобы он лопнул от обжорства: все же, взяв его под свою опеку, я несу за него ответственность, и если он сам не в состоянии справиться со своим непомерным чревоугодием, то придется вмешаться. И я отнял у него третью кобылку, не без усилия вытащив из его цепких передних конечностей.
Хотите — смейтесь, хотите — нет, но мне показалось, что в выражении его больших, постоянно открытых глаз появилось недоумение, детский упрек и... обида. Разумеется, я остался тверд и не вернул ему отнятую кобылку.
Вскоре я ушел на море, а когда вернулся, Пети на колючках не было.
Я внимательно осмотрел холодильник, стены лоджии, занавеси. Его нигде не было.
Все ясно, понял я. Обиделся, глупый. Что ж делать, если он такой несознательный. Ради обжорства пожертвовать нашей дружбой? Пусть! Жалко было, конечно, но горечь разлуки скрасило все же мое благородное негодование и сознание своей правоты. Повторись все снова — я поступил бы так же. Не намерен я идти на поводу у незнающих меры обжор!
А все же было грустно. Привык я к Пете. Нравился он мне несмотря ни на что. Жаль.
Вечером я садился в плетеное кресло в лоджии, чтобы почитать: сдвинул его и заметил, что на полу копошится что-то длинное и как будто крылатое. Это был Петя. Очевидно, обида его оказалась не настолько сильной, чтобы совсем ему меня бросить. Благородство и детская непосредственность натуры хотя и натолкнули его на мысль спрятаться от своего хозяина в знак протеста, однако удержали от неразумного и неоправданного все же разрыва отношений...
С тех пор я уже не искушал его — приносил одну или две кобылки и честно отдавал ему, не ставя ого в неловкое положение ради сомнительных все же в нравственном отношении экспериментов. Да, я понял, что в первую очередь был виноват сам.