Поприще государственного мужа было из худших, что я прошел в другой жизни. На этой должности каждый день был тревожным и опасным, а радости наперечет и еще меньше спокойных минут. Одним словом, не позолоти честолюбие эту пилюлю, все увидели бы, какая это дрянь, и потому, наверное, Минос от всей души сочувствовал тем, кто был вынужден проглотить ее: этот справедливый судья признался мне, что всегда оправдает премьер-министра за одно-единственное доброе дело, хотя бы вся его жизнь была чередой преступлений. Усмотрев в его словах благоприятный для меня смысл, я уже шагнул к вратам, но он ухватил меня за рукав и сказал, что покуда ни один премьер-министр не переступил этого порога, и велел мне отправляться обратно и благодарить судьбу, избавившую меня от преисподней, для которой достанет и половины моих преступлений, соверши я их в любом другом состоянии.
Глава XXI
Приключения Юлиана в солдатском звании[79]
Я родился в Кане, в Нормандии. Мою мать звали Матильдой, об отце же знаю много меньше: на смертном одре эта добрая женщина, нетвердо припоминая, назвала имена пятерых капитанов герцога Вильгельма. В какие-нибудь 13 лет, будучи на удивление смелым парнем, я записался в армию герцога Вильгельма, впоследствии известного под именем Вильгельма Завоевателя, высадился с ним в Пемиси (теперь это Пемси в Суссексе) и участвовал в знаменитой битве при Гастингсе.
Не могу передать, какого страха я натерпелся в начале боя, особенно когда рухнули наземь двое ближайших ко мне солдат; потом обвыкся, кровь вскипела, и, не щадя живота, я ринулся на неприятеля, круша налево и направо, покуда злосчастная рана в бедро не уложила меня заодно с мертвыми под ноги своим и врагам; благодарение богу, меня не затоптали, и остаток дня и целую ночь я пролежал на земле.
Наутро герцог прислал за ранеными, и меня, истекающего кровью и еле живого, наконец перевязали; молодость и крепкий организм тоже выручили, и, долго и тяжело проболев, я поднялся на ноги и смог вернуться в строй.
Когда взяли Дувр, меня перевезли туда вместе с другими больными и ранеными. Рана моя зажила, зато открылся кровавый понос, после которого я совсем ослаб и долго шел на поправку. И что обиднее всего: каждый божий день уцелевшие однополчане шумно праздновали и гуляли, а я погибал в лазарете от хвори и голода.
Но вот я поправился, и меня определили в гарнизон, стоявший в Дуврском замке. Там и офицерам приходилось несладко, а про солдат нечего говорить. Провизии не хватало, и еще того хуже – места не хватало, спали почетверо на охапке соломы, и люди мерли как мухи.
Я тянул лямку уже четвертый месяц, как вдруг нас поднимают ночью по тревоге: из Франции скрытно подобрался граф Булонский, собираясь врасплох напасть на замок. Только не вышло у него: мы произвели смелую вылазку и многих сбросили в море, а с уцелевшими граф убрался во Францию. Из этого дела я вышел с перебитой, искалеченной рукой, лечить которую была мука мученическая, да еще потом она целых три месяца висела как плеть.
Поправившись, я закрутил любовь с одной девицей; она жила недалеко от замка, семья была зажиточная, и я даже не надеялся, что родители благословят наш брак. Но уж так она меня полюбила (и так я не мог на нее надышаться), что они рассудили посчитаться с ее желанием. Назначили день свадьбы.
А накануне вечером, когда я уже предвкушал близкое счастье, пришел приказ наутро выступить в поход: идти к Виндзору, где собиралась большая армия, которую сам король поведет на запад. Любившие поймут, что я перечувствовал, получив такой приказ, а в довершение моих мук командир запретил в тот вечер отлучаться из гарнизона, и я даже не смог попрощаться с моей милой.
Наступило утро, сулившее исполнение моих желаний, но увы! – перед глазами была другая картина, и взлелеянные надежды искушали и терзали мое сердце.
Наш долгий и мучительный переход завершался в разгар небывало суровой зимы, холода и голода мы натерпелись через край. Свалившись наземь на привале, я лежал в обнимку с трескучим морозом, и это в такую ночь, когда мне полагалось быть в жарких объятиях моей возлюбленной; даже забыться сном не получалось, точно я был от него заговоренный. Не приведи бог кому пережить такое! Та ночь перевернула мне всю душу, я должен был трижды окунуться в Лету, чтобы память о ней не отягощала судеб, которые я потом проживал на земле.
В этом месте я впервые прервал Юлиана, сказав, что сам почему-то никуда не окунался, когда переходил с одного света в другой; он объяснил: – Это делают лишь с теми духами, что заново воплощаются, дабы истребить воспоминания, о коих говорит Платон, иначе все на свете перепутается. – И он продолжал свой рассказ.
– Одолевая неимоверные трудности, мы держали путь к Эксетеру, который было велено осадить. Город скоро сдался, и его величество выстроил в нем замок, в котором поставил гарнизон из норманнов; и надо же случиться такому горю, что меня назначили в этот самый гарнизон.
Тут мы размещались еще скученнее, чем в Дувре, потому что население было неспокойно и мы не отлучались из замка, а если рисковали выйти, то лишь большой группой. Мы несли службу днем и ночью, и никакими силами нельзя было вымолить у командира месячный отпуск и проведать любимую, от которой за все это время я не имел ни единой весточки.
Но к весне народ поутих, командира сменил более душевный офицер, и я наконец получил отпуск в Дувр. Увы, что нашел я в конце своего долгого пути! Я нашел ее неутешных родителей: всего неделю не дождавшись меня, она умерла от чахотки, чему виной, по их мнению, было мое внезапное исчезновение.
Я впал в исступленное, близкое к помешательству отчаяние. Проклинал себя, короля и весь свет, в котором для меня не было больше радости. Бросившись на могилу, где покоилась моя любовь, я целых два дня пролежал без единой крошки во рту. Потом голод и жалостливые уговоры заставили меня сойти с могилы и подкрепиться. Меня убеждали вернуться к своим солдатским делам, оставить место, где чуть ли не все пробуждало воспоминания, а мне, говорили, от них надо теперь избавляться. И я послушался, тем более что мать и отец моей милой не пускали меня на глаза: для них я был хоть и невиноватый, но все же виновник смерти их единственного дитяти.
Нет горше и злее напасти в жизни, чем потерять любимого человека, ведь от нее не помогает и средство, которое облегчит и смягчит всякое другое горе: этот великий утешитель – надежда. Самый конченый человек и тот еще лелеет надежду; а смерть не дает нам этого утешения, заглушить чувство потери может одно только время. И правда, очень многие сердца оно не сразу, но верно исцеляет, как это было со мной: не прошло и года, как я совершенно смирился со своей судьбой, а потом и вовсе забыл предмет страсти, от которого я ждал столько счастья для себя, а обманувшись, изведал столько горя.
Едва я вернулся после отпуска в свой гарнизон, как нас послали на север против мятежного ополчения графа Честерского и графа Нортумберлендского. Вступив в Йорк, его величество простил возбудителей мятежа и жестоко расправился с его подневольными участниками. Вечное мое невезение: мне приказали схватить одного бедняка (а он просидел смуту дома) и доставить в тюрьму. Такая жестокость была мне не по нутру, но приказ я выполнил, и выполнил без колебаний, не тронутый слезами жены и всего семейства, хотя по своей воле ни за какую плату не взялся бы за такое дело: для солдата распоряжение монарха либо генерала есть непреложный закон.
Это был первый и последний раз, когда даже малое зло, несравнимое с другими моими злодеяниями, я творил с тяжелой душой; потом король повел нас в Нортумберленд, где тамошний люд пристал к вторгшемуся Осборну Датчанину, и был приказ пощады не знать, исполняя который я особенно отличился; с болью вспоминаю, как изнасиловал женщину, убил дитя, игравшее у нее на коленях, и спалил дом, а были зверства и почище. Чтобы не ворошить былое, скажу только, что на все шестьдесят миль между Йорком и Даремом не осталось ни одного дома, ни единой церкви – одно пепелище.
79
В этой главе излагаются – причем, самое важное, с точки зрения простого солдата – достопамятные события: завоевание Англии Вильгельмом Завоевателем (ок. 1027—1087) и сопротивление феодальной вольницы в первые годы его правления (Осборн Датчанин, Хереворд).