Профессор продолжает как ни в чем не бывало.
– …если будет на то воля больного, я предоставлю в распоряжение избранного им хирурга.
Пёцль встает, мы тоже. Он вручает мне заключение.
– Прошу вас. К заключению я приложил и свои рекомендации, разумеется, в альтернативной форме. Если я правильно информирован, вы намереваетесь отправиться в Стокгольм. В случае, если вы действительно посетите моего достойнейшего коллегу, прошу передать ему привет. Храни вас бог и – удачи вам!
Он жмет мне руку и провожает до двери в коридор.
Теперь, поскольку я посвящен в сокровенные тайны собственного организма, мне дозволено овладеть тем хранящимся за семью печатями шифром, с помощью которого врачи переписываются друг с другом. Присев на уличную скамью, я велю прочесть мне заключение.
Документ сей на редкость поучителен. Еще в прошлом веке сложился в диагностике и терапии искусственный язык, сходный с языком этикета и дипломатии. Послание, хотя и рассчитано на Оливекрону, адресовано не ему, да и вообще не хирургу, а тому лицу, которое, будучи полномочным представителем другой великолепной державы – хирургии, сочтет себя компетентным адресатом. Вслед за подробным и поразительно точным диагнозом, составленным на основе нескольких весьма расплывчатых данных и чисто умозрительных заключений подобно тому, как физик на основании закономерно повторяющихся явлений делает безошибочный вывод относительно явлении, не выказывающих себя, хотя и существующих (достаточно вспомнить Леверье, точно вычислившего орбиту вращения Нептуна и место, где следует его искать, лишь по отклонению других планет, то есть явлению дисметрии), – вслед за уверенным, четким диагнозом идет осторожная, неуверенная рекомендация. Терапевтическое лечение не представляется эффективным, следует испробовать другие способы. Если хирург сочтет подходящим, – продолжить наблюдение. Eventuell Operation.
«Возможна операция».
«Возможна», – пишет врач, отлично зная, что речь идет не о возможном, а обязательном, непременном вмешательстве, иначе больной погибнет и спасти его сможет разве что воля всевышнего, как средневекового преступника, которого голым выпускают против всадника в латах и с мечом. Вот каким образом общаются между собой дипломаты великих держав. Невролог не имеет права давать распоряжения хирургу, в его власти разве что советовать.
Напоследок я бреду вдоль Альзер Штрассе, под старым мостом, но теперь уже позволяю вести себя поводырю, поскольку во мае все устойчивее закрепляется привычка верченых овец – моих славных товаришей по несчастью – двигаться не по прямой, а по кругу, описанному петлей пращи из некоего неведомого центра. Мадам на минуту отлучается, прислонив меня к стене. Оказывается, мы проходили мимо храма святого Антония, и она забегала туда. Я молча принимаю к сведению этот факт, однако чуть погодя все же интересуюсь, сколько посулила она милосердному святому в обмен за мою жизнь. Супруга удивляется: об этом-то она и позабыла. Я напрямик выкладываю ей свое мнение по поводу столь пустопорожних упований на святого.
Когда я лег поспать после обеда, то, видимо, под воздействием музыки, доносящейся снизу, из холла гостиницы, мне приснился следующий длинный-предлинный сон. Проспал я всего два часа – с трех до пяти – и, пробудясь, никак не мог увязать этот столь короткий отрезок времени с богатым содержанием сна.
Голгофа
(Интермеццо)
Слепяшим светом в ночи моей влажной
Гирляндой люстры вспыхивают вдруг.»
Да, этому ослепительному свету больше неоткуда и взяться, кроме как из далеких воспоминании юности, и он тем ярче, чем темнее день вокруг меня и чем мрачнее мое бодрствование. Музыка тоже звучит громче, нежели та, что доносится из холла, должно быть, погруженный в дремоту слух мой усиливает звук, воспроизводя былую реальность. И вообще все восприятие столь же обостренное, насыщенное пьяняще-звучными впечатлениями, как тогда, в пору восемнадцатилетия, в тот незабываемый вечер, породивший мое стихотворение «На концерте». Словно бы и не воспоминание мелькнуло, а прошлое повернулось вспять. Да и не концерт идет, а оперное представление, по всей вероятности, «Лоэнгрин»; звучит не то свадебный марш, не то прощальная баллада, а может, оба фрагмента одновременно. На сцене людская сутолока, пестрота красок, хористы в гриме и костюмах, оркестр торжествующе выводит фортиссимо. Однако самого рыцаря в латах и белом плаще на сцене нет и быть не может, поскольку он сидит здесь, на моем месте в ложе, ожидая своего выхода на сцену. Судя по всему, я и есть Лоэнгрин или, во всяком случае, артист, который ведет эту партию, я взволнованно разглядываю в зеркальце свой грим и замираю от страха» как на литературном вечере всякий раз перед выходом на сцену. Я и готов выйти, знать бы только, о чем говорить, и не ступать бы по сцене босиком в таком роскошном сценическом костюме… и очень трудно сосредоточиться, кто-то шепчет здесь, в темной ложе, навязчиво и монотонно, гнусаво-приторным шепотом… и зачем он шепчет ведь за шумом оркестра мне все равно не разобрать слов! При этом я вынужден сохранять учтивость, мне нельзя даже одернуть шептуна а между тем вот-вот раздастся звонок, предупреждающий меня о том что пора выходить на сцену и зачитывать вслух… но что же я смогу зачитать по пустой бумажке, которую не удосужился заполнить текстом? Ну, ладно, авось вдохновение поможет… но следует быть осмотрительным и очень осторожным… впрочем, теперь я и не смог бы ничего прочесть, ведь эта вещь находится на сцене, должно быть, я оставил ее там во время первого действия, надо отыскать ее, но только осторожно, чтобы никто не заметил… Надеюсь, что она еще там, хочу, чтобы она там была, наверняка лежит где-нибудь на полу, должно быть, ее оттолкнули ногой, но она не выкатилась на авансцену, я бы тогда заметил. Выходит, к лучшему, что я босой: во время чтения я сумею осторожно нащупать ее ногой и, конечно же, узнаю этот мягкий, напоминающий резину предмет размером не больше куриного яйца или мячика. Я бережно нащупаю его под столом и, как только отыщу, неприметно подниму или уничтожу… Ох, а что, если мне не удастся отыскать его? Что, если шарик и в самом деле скатился в оркестровую яму?… Ищи-свищи ветра в поле…