А в тот день рухнули подо мной все подмостки.
Понапрасну тщился я отыскать в себе красивые слова и проникновенные образы. А ведь я всегда надеялся, что в роковой момент – в виде компенсации за уходящую жизнь – сцена наполнится светом, яркими красками, музыкой, занавес после стольких лет мучительных, бесплодных попыток наконец-то взовьется кверху, и глазам публики в первый и последний раз предстанет Актер, который ради этого одного-единственного выхода взялся за роль, чтобы произнести свои слова и сойти со сцены, оставив по себе вечную память. Да, я лелеял дурацкую мечту о цыганском оркестре, сопровождающем мой катафалк на кладбище, о выигрышных «последних словах», которые с умилением будут вспоминаться людьми знакомыми и чужими.
Какой позор, какая тошнотворная, унизительная пошлость! Вся мишура слетела с меня прочь и упала к моим ногам – бессмысленная, серая, чужая. Мне вспомнилась мечта о путешествии в Осло, но и она показалась сейчас такой далекой и безразличной, как тяжело раненому солдату – страдания Вертера.
И все же отчего я так удручен? Пусть смолкли мелодии цыганского оркестра, но почему же не слышно холодного звучанья искомой реальности? Когда, как не сейчас, проиграть ей свою музыку – очищенную, отфильтрованную, и умолкнуть навек! Жалкий скарб тщеславия, по крохам собираемый в котомку, наконец-то свалился с плеч долой – так отчего же я не чувствую себя счастливым? Отчего так не хватает мне этого постылого, ненавистного узелка за спиною?
И отчего здесь так холодно, не топят, что ли, в этой больнице?
По всей вероятности, в эти часы мне было действительно худо и даже сознание, пожалуй, выключалось порой. Помню только, что грань между реальностью и фантасмагорией была размыта: я поймал себя на том, что, яростно роясь в подушках и простынях, ищу какую-то бумагу или письмо, которое, вложив в конверт, я спрятал в уголке постели; в письме содержались распоряжения по поводу моих личных вещей и сочинений, и я хотел внести поправку в один пункт. Лишь после получасовых поисков мне стало ясно, что все это – типичнейший бред; и письмо, и конверт померещились мне. А между тем я в точности помнил каждое написанное там слово.
Вот и с Оливекроной у меня получилось точно так же. Один раз, во время послеобеденного обхода, он действительно заходил ко мне в палату. Мы обменялись несколькими ничего не значащими словами, а позднее мне почудилось, будто он зашел снова, но на сей раз и выглядел иначе и вел себя по-другому: нос у него вроде бы вытянулся, профессор возмущенно кричал, размахивая руками. Немедленно откройте окно, надсаживался он, в этой духотище задохнуться можно, воздух такой спертый, что с души воротит, откройте, откройте же окно! Даже неделю спустя я был уверен, что сцена эта разыгралась в действительности, хотя она явно была порождением бреда точно так же, как другая, во время которой Оливекрона носился по саду. В сумеречном, предвечернем освещении фигура его казалась долговязой и тощей, кроваво-красная грива волос развевалась на ветру, руки беспокойно метались, не находя себе места, халат под порывами ветра плотно обмотал его худющее тело, и когда профессор вдруг резко и громко рассмеялся, нельзя было с уверенностью сказать, были ли то звуки человеческого голоса или же завывание бури.
Когда я несколько пришел в себя, уже наступил поздний вечер, прямоугольник окна вырисовывался непроглядной чернотою. Я заверил жену, что со мной теперь все в порядке, она может /отправляться на покой, и я тоже постараюсь уснуть. Но мне не спалось, передвинувшись на самый краешек постели поближе к окну, я силился различить хоть какие-нибудь очертания на фоне общей глухой черноты. И впрямь вроде бы увидел, как перед оконным карнизом колышутся ветки деревьев! Ветки двигались то вправо, то влево, словно в ритме торжественного менуэта. Губы мои опять скривились в ухмылке. Деревья! Вот вам очередная комедия, да какая постыдная. Неужели никто не желает понять, или люди делают вид, будто не понимают, что это тоже роль – пресловутая органическая «жизнь», несколько мелких точек, этакие пупырышки на поверхности молчаливо-серьезная шара, с ужасающей скоростью летящего в космическом мраке? Нечто, вернее некто – нам не дано знать, кто именно, – примеряет маскарадные костюмы и разыгрывает роли, дабы скрыть перед самим собой собственную никчемность, ненужность. Изображает из се сверчка и других жуков-букашек, змею и лягушку, трясогузку – Разве не видите, как она трясет гузкой? – и человека, величественный дуб и целомудренно потупившуюся яблоню. Да это вовсе и не деревья танцуют менуэт там, за окном, это он, таинственный Некто, а может, это я сам в роли гнущихся стволов и пляшущих веток. Стыд, стыд и позор!