– Но?
– Но вернуть вам зрение не может.
Этот внезапный взрыв отзывается в моей душе невероятным хаосом. Поначалу я совершенно бессилен в нем разобраться. Мысли скачут взад-вперед, спорят, борются меж собой – одна порывается страстно возопить, другая язвительно одергивает ее. Я чувствую, что мадам не спускает с меня встревоженного взгляда, значит, надо как-то высказаться.
Я корчу небрежную гримасу.
– Достаточно я за свою жизнь насмотрелся.
К этим словам я ничего не прибавляю. Томительное молчание, мадам в растерянности. Она ожидала слез, проявлений отчаяния или, по крайней мере, страстных расспросов. Некоторые вопросы и впрямь сейчас самое время задать. На основании чего вынес Оливекрона этот безжалостный приговор? И как его истолковать – я до конца дней своих буду пребывать в теперешнем полумраке, или же процесс, предсказанный еще пештским глазником, завершится полной слепотой? Неужели операция все-таки запоздала – с точки зрения кровяных сгустков, скопившихся на глазном дне? Ведь был же разговор о том, что уже обозначились очаги атрофии – вероятно, этот процесс необратим? Атрофия, раз начавшись, должна завершить свое разрушительное дело?
Но я не задаю никаких вопросов. Мадам тихонько поднимается с места, отходит к окну. Она не знает, что и думать. Счесть меня героем или круглым дураком?
А между тем я не герой и не дурак.
Сказать вам правду?
Вам наверняка известна увлекательная и трогательная история Мишеля Строгова,[51] его путешествие от Москвы до Иркутска, а в особенности та запутаннейшая глава, где царского курьера захватывают в плен, и он не в состоянии смотреть, как на его глазах родную мать избивают плетьми. Предводитель татар обрекает его на ослепление, после пиршества в честь одержанной победы нашего героя привязывают к дереву, и раскаленный добела меч со свистом опускается у самых его глаз. Несчастная мать падает без чувств, но прежде чем она успевает испустить дух, ослепленный, с обгорелыми ресницами юноша подползает к ней и шепчет на ухо: «Матушка, смотри не проговорись, нам необходимо хранить тайну, чтобы добраться до Иркутска с царским повелением. Но от тебя я не скрою: я вижу! Им не удалось искалечить меня! Наверное, потому, что глаза мои наполнились слезами, когда я в последний раз взглянул на тебя». Еще до того, как мне вспомнилась эта легенда, нечто подобное, вероятно, произошло и со мной, а потому прискорбное сообщение меня не подкосило. Уже с самого утра какой-то неуемный, лукавый смешок так и распирает меня, подкрепленный дерзким, все усиливающимся подозрением; я не хочу ни с кем делиться им, пока оно не подтвердится. Даже в лице Черстин мне удалось подметить некоторые определенные черты, совершенно новые для меня. Вот и на Оливекрону я засмотрелся, не отвечая на его вопросы, потому как обнаружил наконец, что у него голубые глаза, неяркие, внимательные, добродушные.
И тарелка, ложка, одеяло тоже проступают явственнее…
Потому-то я и не дал воли страстям. Правда, возражать я тоже пока не решился, поскольку сам себе не верю еще до такой степени, чтобы опровергнуть утверждения строгой, всесильной науки.
Однако крепнет во мне пренебрежительный протест против законного приговора; личное самолюбие, сознание собственной исключительности дает нам право на этот протест. Возможно, что по всем медицинским канонам я должен ослепнуть, однако диагносты забыли, что речь-то идет обо мне. А я только и ждал удобного случая.
В пять часов мадам отбыла, оставив меня в обществе милой Анни, супруги одного нашего пештского приятеля. Анни – натура романтическая, витающая в мире изящных искусств, в мире прекрасного, такая компания для меня сейчас как нельзя кстати, просто удача, что именно в эти дни она оказалась в Стокгольме. Я заставил ее долго рассказывать мне о городе, о дивных садах и парках, о каналах, разноцветных парусах и ярких мостах, которые теперь я и сам увижу, а затем перехватил нить разговора. Со времен моего стихотворчества в голове отложилось немало сокровищ венгерской и немецкой поэзии, и я решил испытать свою память. Высоко подложив подушку, чуть ли не сидя, я несколько часов подряд читал Анни стихи, с притворной скромностью пожиная лавры подобно актеру, блещущему искусством великих сочинителей, которые вложили в его уста свои творения. Затем потешил ее целой серией анекдотических историй – иронически мягких и язвительно забористых, – дабы снискать успех и в качестве юмориста.
Спал я хорошо, попросив лишь половинную дозу порошков, поскольку на следующее утро предполагалось снять повязку.