На следующее утро он неожиданно опять заглянул ко мне.
– Ну, что нового?
– Я хочу сесть, господин профессор.
– Почему же именно сесть? Вставайте и идите.
Сцена эта напоминала сон на библейскую тему. Я сел на постели, одну за другой спустил ноги на пол. Затем встал и выпрямился. В таком напряжении замирает канатоходец в кульминационный момент номера, балансируя руками, чтобы удержать равновесие на протянутом над Ниагарой канате. Я сделал два шага, остановился, сделал еще два шага.
– Ну, видите, как у вас хорошо получается, – доброжелательно и абсолютно естественно звучит голос Оливекроны, словно речь идет о сущем пустяке. – Когда вы желаете выписаться?
От этого деловито-трезвого вопроса я несколько прихожу в себя. С юмором висельника, шутливо отвечаю:
– Завтра.
– Как вам будет угодно. Можете покинуть больницу хоть завтра утром.
Остров Робинзона
«Гранд Отель» в Сальтшёбадене. Вот уже десять дней я отдыхаю здесь, в номере на первом этаже с окнами в парк. Через вестибюль можно попасть прямо на приморский пляж, у самого берега на невысоком постаменте стоит скульптура, изображающая бегущего мужчину, а внизу, в воде, – игривая наяда. Парусные яхты и моторные лодки бороздят прохладные весенние воды, хорошо прослеживается изгиб залива у противоположного берега и купол обсерватории на вершине холма.
Если не считать чуть повышенной температуры, то со здоровьем у меня все в порядке, гораздо труднее мне управлять своим настроением. Я сделался слезлив, как младенец, и чувствителен, как сентиментальная служанка; сочувствие к людям, животным, растениям, ко всему живому и неживому, но имитирующему жизнь, струится из меня с неудержимостью гриппозного насморка. Стоит кому-либо рассказать в моем присутствии о несчастном случае, жертвой которого стал абсолютно незнакомый мне человек, и на глаза у меня наворачиваются слезы, – вот и вчера вечером пришлось отвернуться, чтобы скрыть предательскую влагу: до того жалобным показался мне взгляд фарфоровой собачки, которую выиграл в лотерею кто-то из соседей по гостинице.
Перед обедом я захожу выпить кофе в маленькую кондитерскую «Roden Stugan» («Красный домик»). Фрекен поочередно выставляет передо мной кофейник, чашку, блюдце, я всякий раз машинально произношу одно из немногих известных мне шведских слов – «tak» («благодарю»), пока наконец не ловлю себя на том, что тикаю наподобие будильника. На одном-единственном слове беседы не построишь, а я испытываю необходимость завязать контакт с этой белокурой Сольвейг, которая, наверное, тоже признала во мне своего возвратившегося Пер Гюнта, только не знает, как выказать это. Нещадно коверкая английские и немецкие слова, я подкрепляю их оживленной жестикуляцией. Указывая поочередно то на окно, то на сердце, я даю ей понять, как прекрасна весна и море, яхты и горы. Фрекен задумывается. «Хейсо!» – произносит она с коротким удивленным вздохом, как это свойственно здешней манере речи, и делает знак в сторону коридора, где надпись на двери означает пол, к которому я имею честь принадлежать. Обозленный, я наскоро расплачиваюсь с ней, на своем родном языке бегло и гладко выражаю свое мнение относительно ее умственных способностей – однако на этот раз отнюдь не с целью, чтобы она, не дай бог, поняла меня.
В одиннадцать вечера еще совсем светло как здесь, так и в городе, где тем не менее с восьми часов зажигают свет; никогда в жизни не доводилось мне встречать столь симпатичный, яркий, нарядный город и такое сказочное буйство красных, зеленых и синих красок. Сюда мы прибыли на машине, но предварительно меня немного покатали по городу, среди каналов и скверов. Наконец-то я смог полюбоваться на расстоянии золоченым куполом ратуши, с которого не сводил глаз долгими больничными днями, и увидел вблизи господские дворцы и уютные домики рабочих. Один из каналов совершенно покорил меня своим живописным обликом: множеством голубых и желтых парусов, на носу парусных судов красуются резные фигурки святых. Суда эти сколочены крестьянскими руками, и крестьяне возят на них дрова. Благодаря каналам, они заплывают в глубь города, выгружают дрова на берег и способны хоть целое лето терпеливо ждать здесь, пока не сыщется покупатель. Крестьяне так и живут на барках, пьют водку и заедают сыром, все они – люди спокойные, тихие и наверняка очень счастливые. Да, здесь каждый счастлив, это ощущается в том спокойствии, с каким люди расхаживают по улицам, сидят на скамьях или, перегнувшись через парапет, задумчиво смотрятся в синюю водную гладь. Поначалу я убеждал себя, что это типичная иллюзия, которой я склонен поддаваться всякий раз, попадая в незнакомый большой город – он кажется необычным, неправдоподобным, игрушечным лишь потому, что я не здесь родился: по игрушечным улицам расхаживают кукольные человечки, едят понарошку и не всамделишную пищу и платят игрушечными монетами. Но затем стал размышлять всерьез, а разговорившись по душам с несколькими истыми шведами, понял, что спокойствие не столь уж относительное. Здешний народ, в течение ста двадцати лет не ведая войн, привык взвешивать ценность вещей количеством вложенного в них материала, их силой и прочностью: построенные из камня дома рассчитаны на тысячелетие, созданные из плоти и крови тела – на сто лет жизни, а вовсе не. до той поры, когда бомбе или огненному факелу вздумается оборвать их жизнь. Счастье считается здесь состоянием естественным, а несчастье – противоестественным.