Когда его научные записи незаконно конфисковали, Орлов объявил, что не выйдет на работу. Его отправили на пять дней в ШИЗО. «Это были пять дней полной изоляции, без книг. Читать нельзя, писать не на чем. Мне даже вместо туалетной бумаги не давали газету. Говорили, что я стану читать. У меня отобрали одежду и выдали одну легкую рубашку, пару носков и полотняные брюки. Было очень холодно, особенно ночью, когда температура снижалась до 10 градусов. Не высыпался. Спал на койке из деревянных досок, скрепленных железными скобами. Она откидывалась от стены камеры. Каждый вечер в 10 часов охранник снаружи опускал ее ключом, а в 6 утра поднимал. Не было ни постельного белья, ни одеяла, только легкая одежда. Чтобы согреть доски, я тер их руками. Потом ложился, засыпал, а минут через десять просыпался от холода и снова начинал тереть доски; и так час за часом — спал только в короткие промежутки по нескольку минут. Нашей пищей были 450 граммов черного хлеба в день и через день горячая еда, если ее можно так назвать. Я дважды попадал туда на пять дней, четырежды — на пятнадцать, один раз — на тридцать и один — на пятьдесят пять дней. Все время у меня кружилась голова от холода и недосыпа. Так пытаются сломить дух заключенного. А ведь я даже не нарушал правил. Особенно в последние годы, когда боялся, что меня обвинят в очередном проступке, я честно старался выполнять норму и хорошо себя вести».
Щаранский был моложе, вел себя вызывающе, и поэтому к нему относились еще более жестоко. Начальство лагеря конфисковало книгу псалмов, которую за несколько дней до ареста дала ему жена Авиталь. Ему сказали: «Наша обязанность — защищать вас от вредного влияния религиозной пропаганды». В ответ Щаранский отказался работать, и его держали в штрафном изоляторе 130 дней, пока он не потерял сознания.
Его воспоминания о ШИЗО сходны с тем, что рассказывал Орлов: «В первый день три раза дают кусок черного хлеба со стаканом горячей воды. Горячая вода хороша, потому что согревает. На следующий день дают так называемое «горячее», что-то вроде супа — квашеную капусту в воде. Потом снова хлеб и вода. И так далее. По закону, по медицинским требованиям, наибольший срок в ШИЗО — пятнадцать дней, но в моем случае его все время продлевали. Я все больше слабел, как морально, так и физически, от бездействия. Пытался играть в шахматы сам с собой, думать о людях, которых знал, и о хороших моментах в моей жизни. В камере не было ничего, кроме маленькой табуретки, чтобы посидеть в течение дня. Ночью я мерз и не мог спать. А оттого, что я мало ел, мне было еще холодней».
В середине 1978 года об этих фактах узнали западные читатели. Они не сомневались, что Советский Союз зверски обращается со многими своими гражданами, но Запад не мог решить, как на это реагировать.
Помню, что в те мрачные месяцы лишь изредка пробивался какой-нибудь луч света, но и тогда это был хитрый расчет Москвы. 24 апреля 1979 года Александра Гинзбурга и четырех других известных диссидентов без предупреждения перевезли из трудового лагеря в Мордовии в московскую тюрьму Лефортово. Позже Гинзбург вспоминал, какое судорожное напряжение он ощущал во всем теле на следующее утро, когда у дверей начальника тюрьмы ждал разъяснения причины такого внезапного перевода. Это могло означать еще один суд за новое политическое преступление и дополнительный тюремный срок.
Наконец всех пятерых впустили в кабинет, и начальник в присутствии представителей Верховного Совета сказал им, что они будут лишены советского гражданства и высланы из страны. Семьям позволяется присоединиться к ним. Им сменили тюремную одежду на обычную, отвезли в аэропорт и посадили в самолет «Аэрофлота». Через десять часов они приземлились в Нью-Йорке.
Между тем, как это водилось у КГБ, жене Гинзбурга ничего не сообщили. Она рассказала мне[53], что узнала эту новость ночью, лежа в постели и слушая «Голос Америки»: «Я услышала, что пятерых диссидентов освободили в обмен на двух советских агентов. Потом зачитали их имена. Среди них был мой муж. Через несколько минут друзья и родственники уже стучали в мою дверь. Подъехали западные журналисты, и мы в три утра устроили пресс-конференцию. Я никогда не забуду того волнения».
Только в Нью-Йорке Гинзбургу сказали, как дорого обошелся Соединенным Штатам этот «акт милосердия». Взамен освобождались два советских гражданина, отбывавшие срок в американских тюрьмах за шпионаж. Вдобавок Советский Союз смог бы получить совершенные американские компьютеры.
Моя радость от освобождения Гинзбурга была омрачена навязчивой мыслью о том, что президентом Картером снова манипулировали и заставили войти в сделку, нанесшую ущерб интересам Запада. Пять диссидентов обменяли на двух разведчиков. Одних советских граждан поменяли на других советских граждан. Был ли в этом какой-то политический смысл? Могло ли преступление профессионального шпиона быть сопоставлено с «преступлением» тех, кто выражал идейное несогласие или пытался выехать в Израиль? Разумно ли было, даже по чисто гуманистическим соображениям, давать КГБ такой перевес, такой явный «положительный результат»? Не станет ли это поощрением, чтобы арестовывать еще больше людей? Ведь чем больше они арестуют, тем больше «капитала» будет у них для будущих сделок и тем легче им станет вытаскивать своих шпионов из западных тюрем.