Наши родители знали кого‑то, с кем никогда не встречались мы, дети. Отец знал высокую девушку с тонкой талией, в соломенной шляпе, а мать — молодого, щеголеватого мужчину с ухоженными усами, в смокинге и синем жилете, чья цветная фотография оксфордских времен висела у них в ванной, на стене. Спустя десять лет после его смерти, когда мать сломала бедро, она написала мне, что видела во сне, будто отец не навещает ее в больнице и даже не пишет, и она не понимает почему и грустит, и что теперь его молчание угнетает ее даже наяву. Как ни странно, незадолго до этого я тоже видел его во сне. Мы с матерью ехали на машине и на повороте увидели отца. Он замахал нам, и мы остановились, чтобы он мог нас догнать. Сев на заднее сиденье, он, счастливо улыбаясь, посмотрел на нас, потому что его в то утро выписали из больницы. Я написал матери, что, возможно, в идее чистилища есть смысл, и это был момент высвобождения.
Для меня этот сон был последним из тех, которые много лет не давали мне покоя после ею смерти. В них отец всегда был в больнице, вдалеке от жены и детей, хотя иногда ненадолго приезжал домой — молчаливый, настороженный человек, которого так и не вылечили, и ему нужно было опять возвращаться в ссылку. Я так хорошо помню эти сны сегодня, что даже забываю порой, что не было никакой больницы, не было разлуки и что он жил с матерью до самой смерти. В последние годы он страдал диабетом, и возле его тарелки на столе всегда стояли весы, чтобы он не ел больше, чем нужно, и мать сама ежедневно колола ему инсулин. Он не был одинок или несчастлив, но, возможно, сны означают, что я любил его больше, чем знал сам.
Разлучен он был только со своими детьми. Будучи директором школы, он казался нам существом еще более далеким, чем наша гордая мать. На Пасху мы с матерью и няней отправлялись к морю в Литтлхемптон в заранее заказанном купе третьего класса, взяв с собой корзинку с обедом. Отец же благоразумно ехал через несколько дней, один и в купе второго класса. Иногда он проводил зимние каникулы в Египте, Франции или Италии со своим другом мистером Джорджем, священником и, как и он, директором школы. Их отношения были очень формальными, они всю жизнь называли друг друга по фамилии, хотя, конечно, Джордж звучит гораздо проще, чем Грин. Поездки их были скорее познавательными, чем развлекательными, потому что я помню, как отец, упомянув о французском городке, где они когда‑то останавливались, сказал своему другу: «Помните, Джордж, мы там еще распили бутылку вина». Однажды в Неаполе с ними произошел интересный случай. Они пили кофе, и какой‑то человек, услыхав, что они говорят по–английски, спросил, нельзя ли ему присоединиться к ним. Лицо его показалось им знакомым и в то же время каким‑то неприятным, но он буквально очаровал их своим остроумием. Через час он ушел, так и не назвавшись и предоставив им расплачиваться — стоит ли говорить, что он пил не кофе, и еще очень нескоро они поняли, что это был Оскар Уайльд, незадолго до того вышедший из тюрьмы. «Ты только подумай, как ему было одиноко, — всегда говорил отец в заключение, если он потратил столько времени на двух каких‑то учителей». Ему не приходило в голову, что Уайльд платил им за угощение тем единственным, что у него осталось 1.
1 Наверное, это произошло во время Рождественских каникул 1897–1898 гг., когда уехал друг Уайльда Бози, и писатель жаловался на «нездоровье, одиночество и общую ennui [тоску] от трагикомедии существования».
Отстраненность матери, восхитительное отсутствие у нес собственнического инстинкта по отношению к детям было, по крайней мере отчасти, обусловлено присутствием няни, пожилой особы, появившейся в нашей семье лет за тринадцать до того, как я стал себя помнить (она вырастила мою сестру), и ее бесчисленных помощниц, которые никогда не задерживались у нас долго: вероятно, няня видела в них угрозу своему будущему. Я помню, как она наклоняется над моей ванной: седые волосы собраны в пучок на затылке, в руках губка. Характер у нее заметно ухудшился перед тем, как она вышла на пенсию, но я ее не боялся, хотя седой пучок производил на меня сильное впечатление.
Когда я был слишком мал еще для поездок в Литтлхемптон и знал о море понаслышке, от старших, то был убежден, что груда песка на лесном складе у канала и есть морское побережье. Я не находил в нем ничего особенного и оставался равнодушным к восторгам сестер и братьев. Я вообще в то время не любил ездить (чему очень завидую сейчас). Когда мне было шесть лет, родители предложили мне выбирать между тем, чтобы поехать с ними и тремя старшими детьми в Лондон на коронацию Георга V (дядя Грэм достал нам приглашения) или остаться в Берхемстеде с моей незамужней теткой Мод, которая обещала показать мне праздничную процессию там. Более экономный вариант дополнялся правом выбора любой игрушки в игрушечном магазине, и, к радости родителей, я решил остаться дома 1.