Чувства забываются быстро. Если бы я манипулировал выдуманным персонажем, то для убедительности заставил бы его, наверное, заколебаться, положить револьвер обратно в шкаф и вновь, со страхом и робостью достать его оттуда, только когда тоска и скука сделались бы невыносимыми. Но в жизни все обстояло иначе: я не колебался. Сунув револьвер в карман, я зашагал в лес, к ашриджским букам. Какие чувства я испытал между тем, как увидел револьвер, и тем, как очутился на дороге, я не помню. Возможно, скука, владевшая мной, стала невыносимой до того, как я открыл шкаф. Скука была такой же сильной, как любовь, она пережила любовь и, не скрою, слишком часто даст о себе знать даже сегодня. После психоанализа я несколько лет не воспринимал красоты внешнего мира. Глядя на пейзаж, который, по мнению других, был прекрасен, я не испытывал ровным счетом ничего. Я был негативом, который забыли проявить. Рильке писал: «По–моему, психоанализ слишком мощное, слишком универсальное лекарство. Оно исцеляет от всего разом, но приходит день, когда начинает казаться, что хаос лучше этого опустошительного исцеления».
Увидев револьвер, я подумал, что наконец‑то нашел идеальный способ избавиться от скуки — уйти от нее в том или ином смысле. А поскольку идея ухода как спасения была в моем сознании нерасторжимо связана с лесом, я направился именно туда.
За лесом лежала широкая просека, называвшаяся почему‑то Холодной бухтой, куда все, в том числе и я, ездили верхом, а за ней начинался ашриджский сад. В нем росли буки, чья гладкая, оливковая кора была тусклой, как старые пенни, как зыбь прошлогодних листьев на земле. Я выбрал это место не случайно: моему теперешнему замыслу предшествовало множество не слишком решительных попыток там же покончить с собой. Взрослые назвали бы меня неврастеником, но я убежден, что в тех обстоятельствах поступал разумно. Сводить счеты с жизнью в ашриджском саду мне было не внове, я без особого страха вложил пулю в револьвер и, держа его за спиной, повернул барабан.
Думал ли я о своей возлюбленной? Если да, то эти мысли всего лишь помогли мне проглотить лекарство. Несчастная любовь действительно доводит кое–кого в молодости до самоубийства, но в моем случае это не было самоубийством, независимо от того, что решил бы следователь, — это была игра с вероятностью пять к одному избежать дознания. Рано или поздно я должен был убедиться в том, что угроза полной потери зримого мира может вновь сделать его прекрасным.
Я вложил дуло в правое ухо и спустил курок. Что‑то щелкнуло, и, взглянув на барабан, я увидел, что пуля заняла боевое положение. Мои шансы были один к одному. Никогда не забуду охватившего меня ликования, как будто на темной, захламленной улице вспыхнули вдруг карнавальные огни. Сердце неистово колотилось в грудной клетке, и жизнь была полна бесчисленных возможностей. Это было похоже на первую радостную близость с женщиной, словно под ашриджскими буками я из мальчика превратился в мужчину. Дома я положил револьвер обратно в шкаф.
Этот опыт я повторял несколько раз. Когда прошло довольно много времени, я почувствовал, что вновь нуждаюсь в адреналиновой встряске, и, возвращаясь в Оксфорд, захватил револьвер с собой. Там я всякий раз шел пешком из Хедингтона в Элсфилд — не по теперешней дороге, гладкой и блестящей, как стены общественной уборной, а по тогдашней, пустынной и грязной, закладывал за спину револьвер, крутил барабан, по–воровски быстро совал ствол в ухо и нажимал на курок.
Постепенно лекарство перестало действовать — вместо ликования я теперь испытывал только грубое возбуждение. Это было как разница между любовью и похотью. И чем безвкуснее становились ощущения, тем сильнее мучила меня совесть. Я написал плохое нерифмованное стихотворение (без рифм легче было изъясняться прямо, без литературной двусмысленности), в котором говорилось, как я из желания пощекотать себе нервы мнимой опасностью «спускаю курок заведомо пустого пистолета». Это стихотворение я всегда оставлял на письменном столе, когда отправлялся в Элсфилд. В случае проигрыша оно свидетельствовало бы в пользу несчастного случая. Мне казалось, что родителям легче будет перенести фатальное позерство, чем самоубийство или весьма эксцентричную правду. (Лишь перестав играть с пистолетом, я написал стихотворение, в котором говорил правду).